Глава 2

ДИОКЛЕТИАН: ЕГО СИСТЕМА УСЫНОВЛЕНИЙ И ПРАВЛЕНИЕ

 

Исполнились знамения и оправдались предсказания ора­кулов, когда сын далматинских рабов, принадлежавших рим­скому сенатору Анулину, в возрасте тридцати девяти лет взошел на трон мира. Мать и сын получили свои имена по названию крошечного родного селения, Диоклеи, близ Каттара; теперь Диокл, «прославленный Зевсом», из почтения к римлянам присвоил обычное латинское окончание и превра­тился в Диоклетиана. Элемент Дио продолжал напоминать о царе богов, отразилось и в соgnomen (дополнительном имени) императора — Иовий.

О военных достижениях, правлении и характере этого властителя (предмет, неоднократно обсуждавшийся) будет сказано в свое время. Сейчас нас интересует его особое понятие об императорской власти и то, как он берег, раз­делил и завещал эту власть.

Некоторым из предшествующих императоров распоря­диться касательно короны помешала насильственная смерть; другие сознательно передали решение своим военачальни­кам. То, что Кар так бесцеремонно объявил своими пре­емниками сыновей, возможно, и стало основной причиной их падения. По-видимому, жена Диоклетиана, Приска, подарила ему только дочь, Валерию, и правитель вынуж­ден был искать другое решение проблемы наследования. Если бы в империи царил мир, вопрос этот на время мож­но было бы отложить; но на границах собирались тучи, а в самой стране после смерти Кара появились толпы претен­дентов на титул — а ведь, по сути, власть Диоклетиана была такой же узурпацией, пусть даже и признанной се­натом. Где же искать спасительное средство?

Решение Диоклетиана, с одной стороны, свидетельствует о благородстве и интуитивном понимании происходящего, с другой — кажется неожиданным и странным. Опыт предшествующих десятилетий показал, что даже наиболее деятельных правителей, спасавших империю, неизбежно по­губят предательство и разгулявшиеся солдатские страсти. Этого не могли предотвратить могущественные военачаль­ники, окружавшие императора; кое-кто и не хотел, так как честолюбие пусть и осторожно, но все же подталкивало к трону. В итоге неминуемо должна была повториться ситу­ация, сложившаяся при Галлиене и тридцати тиранах, и в 285 г. все указывало на ее быстрое приближение; империя снова грозила распасться, может быть, навсегда.

Диоклетиан использовал верное средство: он окружил себя преемниками и равными по званию. Так венец често­любивых мечтаний узурпаторов стал менее достижимым, и вероятность военных восстаний сократилась. Если бы даже пал один из императоров или цезарей, но не двое или чет­веро, находившиеся обычно в Никомедии, Александрии, Милане и Трире, тогда неумолимым мстителям оставалось бы только дожидаться расправы. Все добрые люди быстро поняли, кого поддерживать, чтобы не искать защиты у сол­дат. Кроме того, структуру, изобретенную Диоклетианом, выгодно отличала от прочих возможность разделения задач между правителями. Теперь проблемы решали спокойно, вдумчиво и хорошо, в соответствии с ясным общим планом.

Но система усыновлений, созданная этим императором, остается загадкой. Проще всего было бы, конечно, усыно­вить несколько одаренных братьев и распределить их по провинциям, и таким образом осуществить то, чего не су­мел достичь род Кара, отчасти по вине Карина; преобра­зовать пунктирную линию цезарей в династию, к которой по определению тяготеет любая монархическая форма прав­ления. Боялся ли Диоклетиан, что таким образом возвели­ченное семейство сместит его самого? Человека столь могучего нелегко было оттеснить. Потерял ли он веру в спасительную силу кровного родства в этот век нравствен­ного разложения? Он сам женил цезарей на дочерях им­ператоров. Или он просто хотел удовлетворить как можно больше амбиций? Он знал лучше любого другого, что са­мых опасных людей удовлетворить нельзя; вряд ли он стал бы пытаться потрафить всем и добиваться всеобщей люб­ви. Мы попробуем ответить на поставленные вопросы, рассмотрев конкретные ситуации и причины их возникно­вения — очевидные или предполагаемые, хотя недостаток материала не всегда нам это позволит.

Уже в 285 г., помня о крестьянском восстании в Гал­лии, Диоклетиан сделал своего товарища по оружию Максимиана цезарем, а на следующий год — августом. Их родство через усыновление отразилось в новом име­ни Максимиана — Геркулий, взятом в честь сына Зев­са. После того как они вдвоем шесть лет вели непрекра­щающуюся войну с варварами, мятежными провинциями и выступавшими по всей стране узурпаторами, не деля между собой империю, в 292 г. они назначили цезарями двух военачальников — Галерия и Констанция Хлора. По этому поводу Диоклетиан заявил, что «в государстве должно быть двое старших правителей, обладающих вер­ховной властью, и двое младших, в качестве помощни­ков». Сын Максимиана Максенций был бесцеремонно обойден; вместо того были созданы искусственные узы сыновней преданности путем женитьбы цезарей на доче­рях императоров. Галерий женился на Валерии, а Кон­станций — на Теодоре; последняя, строго говоря, была падчерицей Максимиана. Цезари прошли школу Аврели­ана и Проба. Констанций был благородного рода, со сто­роны матери он приходился внучатым племянником Клав­дию Готскому. Галерий был крепко сложенный сын пастуха, и потому любил говорить, что мать зачала его от бога, принявшего облик змеи, или, подобно Рее Силь­вии, от самого Марса. Так образовались четыре двора, четыре правительства и четыре армии. Констанций пра­вил Галлией и Британией; Галерий — Придунавьем и Грецией; Максимиан — Италией, Испанией и Африкой; а самому Диоклетиану, источнику всей их власти, оста­лись Фракия, Азия и Египет. Более двенадцати лет среди людей столь несходных и, в некоторых случаях, столь грубых царила поистине замечательная гармония, которая становится уж вовсе необъяснимой, когда мы видим, как один из правителей принимает участие в руководстве про­винцией другого или — как мало Диоклетиан щадил в своих речах вспыльчивого Галерия, даже выступая перед целой армией. Все, что исходило от Диоклетиана — пла­ны наиболее сложных сражений, решения самых сложных вопросов, — выполнялось безоговорочно, с сыновним по­слушанием; нет сомнения, что душой целого был он. «На Валерия они смотрели с уважением, — говорит Аврелий Виктор, — как на отца или даже как на великого бога; насколько это прекрасно и какое имеет значение для нас, доказывается на примерах братоубийств, начиная с осно­вателя города и до наших дней».

Решающее испытание эта преданность выдержала в 305 г., когда Диоклетиан потребовал от императора Максими-ана отречься вместе с ним от престола, о чем они догова­ривались задолго до того. Максимиан подчинился, хотя и с огромной неохотой. Он смирился с тем, что при провоз­глашении двух новых цезарей (Галерий и Констанций стали теперь императорами) его сын Максенций снова был обойден и что он сам, почтенный победитель багаудов, гер­манцев и мавров, при этом назначении не имел права го­лоса. Эту привилегию Диоклетиан сохранил исключительно для своего приемного сына Галерия; тот объявил цезарем западной части империи надежного офицера Севера, а це­зарем восточной части — его племянника, Максимина Дазу. На долю Констанция Хлора выпало такое же испы­тание, как и Максимиану; хотя его и возвели в ранг импе­ратора, он вынужден был довольствоваться Севером в качестве будущего цезаря, вместо кого-нибудь из собствен­ных сыновей. Христианские авторы восхваляют его благо­разумную сдержанность, впрочем, совершенно зря.

В «Dе Моrtibus Persecutorum» Лактанция, составленном вскоре после этих событий, пестро и ярко представлены лич­ные мотивы этих поступков государственного человека. Гиб­бон понимал, что это не объективное повествование, что оно написано обиженным противником; в частности, неверно представлять отречение императоров как результат запугиваний Галерия. Но одна весьма примечательная деталь, ве­роятно, все же имеет под собой фактическое основание: Га-лерию приписано намерение отречься от престола через двадцать лет, подобно Диоклетиану, если будет обеспечено следующее правление. Автор видит в этом добровольное решение, и его жгучая ненависть к данному человеку — причина крайней неохоты, с которой он об этом рассказы­вает. Но если мы не дадим ввести себя в заблуждение, мы увидим работающие здесь важнейшие принципы системы Диоклетиана, которые современники смогли постигнуть лишь отчасти. Установление двадцатилетнего срока пребывания в должности императора обеспечивало основу и безопасный контроль целостности страны. Ограничения состояли в том, чтобы наложить на усыновление и наследование печать не­обходимости и обязательности. Но на следующий, 306 г. вся система безнадежно развалилась, так как власть захватили сыновья императоров, решившие, что они были несправед­ливо обойдены. Константин (Великий) при поддержке вой­ска объявил, что он наследует своему отцу, Максенций добился для себя Италии, и даже старый Максимиан поза­был о своей нежеланной отставке, чтобы помочь сыну. Это нарушение установленной Диоклетианом преемственности обратило в ничто все принятые им меры, и империя, как он полагал, оказалась обречена. Естественно, что глубокой скорбью были полны последние годы его жизни, которые он провел, больной и усталый, в чертогах дворца в Салонах, замышлявшегося как римский военный лагерь.

Вообще говоря, идеальная система государственной вла­сти, как она представлялась Диоклетиану, являет собой нечто довольно странное и в своем роде замечательное. Рассматривая возможные результаты правления военачаль­ников (к которым относились все императоры той эпохи), мы должны приготовиться к интересным открытиям; нельзя с точностью утверждать, что из опыта современной Евро­пы пригодится нашим потомкам. Двойной двадцатилетний срок с принудительной отставкой; назначение цезарей; осо­бые привилегии для старших императоров; вечно раздра­женные и обиженные пренебрежением к их сыновьям отдельные правители — так создавалась искусственная династия. В результате принципиального разделения власти обеспечивалась определенная ее безопасность, и задача узурпатора, пришедшего извне, становилась бесконечно более трудной при наличии четырех правителей, нежели одного, — но как было предотвратить захват власти внут­ри самого императорского дома? Это лишь немногие из загадок, на которые Диоклетиан не дал ответов.

Для их решения недостаточным будет только выяснение политических и психологических причин. Отсутствующий элемент восстанавливается путем введения фактора религи­озных суеверий, которые управляли всеми мероприятиями императора, пронизывая их.

О значении предзнаменований и пророчеств в жизни Диоклетиана уже упоминалось. О нем говорят как об «ис­пытателе грядущего», «всегда следующем священным обы­чаям». Мы видим, как он, окруженный жрецами, усердно изучает внутренности жертвенных животных, исполненный беспокойства по поводу зловеще сверкнувших молний. Он обращал внимание на разные знаки даже в том, что каса­лось личных имен. Галерий должен был взять имя Максимиана, чтобы обеспечить магическую связь со старшим Максимианом, преданность которого была доказана; по той же причине молодой Даза принял родовое имя Максимина. Очевидно, император претендовал на особые отноше­ния с божеством, имя которого он носил; Юпитер очень часто появляется на аверсе его монет. Акт его отречения совершился под колонной со статуей Зевса в чистом поле близ Никомедии, и привлекает внимание восьмигранный храм этого бога в резиденции Диоклетиана в Салонах. Его официальные объявления также отличаются заметной рели­гиозной окраской; вступление к закону о браках 295 г. читается как проповедь, и закон 296 г. против манихеев дышит личным чувством.

Его соратники были почти так же суеверны, без чего, впрочем, трудно было бы объяснить столь длительную их покорность. Они, конечно, прекрасно понимали, что своим возвышением обязаны исключительно мистическим сооб­ражениям. Что за удивительные тревоги, совершенно нам непонятные, предшествовали усыновлениям Диоклетиана! Например, во сне ему являлся некто и тоном, не терпящим возражений, повелевал выбрать в качестве преемника конкретного человека, чье имя называлось. Диоклетиан считал, что против него применяется магическое воздействие, и в конце концов вызывал этого человека и говорил ему: «По­лучай власть, которой ты требуешь у меня каждую ночь, и не докучай своему императору, когда он отдыхает!» Мы не знаем ни того, к кому относится этот дворцовый анекдот, ни того, правдив ли он; тем не менее он, конечно, весьма показателен.

Максимиан был великим, по крайней мере способным, полководцем, и Диоклетиан, возможно, просто оказал ему уважение, как давнему поверенному своих высоких планов; но вполне может быть, что решающим фактором в его воз­вышении стала дата его рождения, совпадавшая с датой рождения Диоклетиана. Касательно Константина мы можем предположить с известной долей уверенности, что провоз­глашение его цезарем состоялось исключительно благодаря пророчеству жриц-друидок.

Констанций, как уже говорилось, был родом из Далматии; Максимиан — сын крестьянина из Сирмия (Митровица-на-Саве), родины мужественнейших императоров III столетия; Галерий был пастухом, родом из Дакии или Сардики (теперь София в Болгарии); Максимин Даза, по-видимому, из тех же земель; Констанций Хлор во время рождения сына Константина находился в Ниссе, в Сербии; Лициний, позднее выступавший как друг Галерия, был крестьянином из Нижнего Придунавья; родина Севера неизвестна. Есть вероятность (но нет объектив­ных данных), что этих властителей связывала особая местная религия или ряд поверий. По поводу отречения Максимиана мы знаем только формулу, произнесенную им в храме Юпитера Капитолийского (находившегося, очевидно, в Милане): «Возьми назад, о Юпитер, то, что ты даровал». Обеты, жертвы и дары храмам, возможно, заменяли Диоклетиану то, для чего политическим его ме­роприятиям недоставало действенности и стабильности.

Читатель, не желающий принять наше объяснение, мо­жет предположить, что в случае с возвышением Макси­миана Диоклетиан не мог отказаться от сотрудничества с человеком с его талантом к военному делу, а сына Макси­миана Максенция обошел вниманием потому, что Галерий долго враждовал с ним. Однако согласуется ли подобный способ действий с характером Диоклетиана и его бесспор­ными качествами властителя — вопрос спорный. Есть не­кая глубинная значимость в его постановлениях, особенно в ограничении императорской власти определенным сроком. Если другие рассматривали эту власть как источник удо­вольствий, то Диоклетиана в этом обвинить было нельзя; он видел в ней долг и огромную ответственность, от кото­рой следует держать в отдалении детей и стариков — для их же собственного блага и для блага империи. В то же время бралось в расчет разумное честолюбие цезарей — теперь они могли высчитать день и час, в который (если ничего не случится в промежутке) они получат трон. С чувством человека, который знает время своей смерти, через каждые пять лет император справлял сперва квинквенналии, затем деценналии, затем квиндеценналии; неумо­лимо приближались виценналии, когда он должен был сбросить пурпур. Такова была воля «всемогущих богинь судьбы», которых славили монеты, выпущенные в год от­речения. Что его преемников уже ничто не связывает, Ди­оклетиан прекрасно понимал; но, по-видимому, он хотел подать пример. Более того, только установленный законом двадцатилетний срок мог гарантировать, что сыновья им­ператоров останутся в стороне, что было бы невозможно при неограниченном сроке правления. Остается вопросом, было ли благоразумно умножать таким образом враждеб­ные, разрушительные элементы в стране, где из-за строго фиксированного срока правления восстание вполне могло оказаться успешным; но были и средства противостоять мятежу. Во время болезни, предшествующей отречению Диоклетиана, в течение полутора месяцев люди не знали, останется ли он вообще жив; тем не менее ни один меч не поднялся против него в государстве, где царил порядок.

Интересно заметить, что те же проблемы и те же про­цессы имели место в государстве Сасанидов, недружелюб­ного соседа империи на востоке. О Бахраме III, находив­шемся у власти в течение всего нескольких месяцев 293 г., авторитетные источники в первую очередь сообщают, что у владыки Персии наследником, которого он сам избирал, был сын или брат, временно исполнявший должность начальника области и носивший титул шаха; сам Бахрам, пока был жив его отец Бахрам II, именовался просто шахом Сегана или Систана. После его короткого царствования, по-видимому изобиловавшего жестокими возмущениями, на трон вступил его младший брат Нарси, который затем про­возгласил своим наследником сына Хормуза и в 301 г. удалился на покой, в тишину частной жизни, «под тень благости Бога». Согласно Миркхонду, на этот шаг его под­вигли мысли о смерти, «чья пора записана в вечном зако­не и которой нельзя избегнуть». Возможно, маги предска­зали точный час его смерти и этим лишили его радости жизни. Но существует также предположение, что Нарси хотел избежать превратностей царской судьбы, о которых он получил богатое представление, ведя войны с римляна­ми. «Путь долог, — говорил он, — часто человек должен подниматься, и часто — спускаться вновь». Нет ничего невозможного в том, чтобы пример Нарси оказал свое вли­яние на Диоклетиана.

Торжественной пышности и всему, что сопутствовало религиозности, наполнявшей жизнь Диоклетиана, сродни внезапное поразительное усложнение дворцового церемони­ала. Старший Аврелий Виктор предпочел объяснить это раз­витие тем, что для выскочки Диоклетиана естественна была жажда внешнего блеска. Но в таком случае странно, что никто из великих солдатских императоров III столетия, при том, что практически все они взошли на трон, будучи незнат­ного рода, не стал здесь его предшественником. К примеру, мы видим, как могущественный Аврелиан запросто общает­ся со всеми своими старыми друзьями и удовлетворяет их нужды, так что они выходят из нищеты. Шелковые одежды казались ему слишком дороги, и он хотел прекратить исполь­зование золота для украшения зданий и тканей. Он легко мог позволить приобретать дорогостоящие и недолговечные без­делушки другим, но не себе. Своих слуг он одевал не более пышно, чем одевался сам, прежде чем стал императором. Ав­релиан неуютно себя чувствовал в роскошном дворце на Палатинском холме, чьи стены из цветного мрамора были запятнаны кровью многих властителей; подобно своему пред­шественнику, Веспасиану, он предпочитал сады Саллюстия, и ежедневно можно было видеть, как среди их просторов он тренируется сам и испытывает возможности своих лошадей. Теперь все изменилось. У Диоклетиана оставались давние друзья, но доверие было утрачено, возможно, с обеих сто­рон; он имел причины опасаться, что близость с третьими ли­цами нарушит искусственно созданную гармонию между людьми, равными ему по положению. Вместо обычного пур­пура, которым удовлетворялись почти все его предшествен­ники, исключая безумных императоров, Диоклетиан после 293 г. носил шелковые, шитые золотом одеяния, и даже обувь его декорировалась драгоценными камнями и жемчу­гом; голову же его украшала диадема, белая полоска, усажен­ная жемчужинами. Естественно, было и парадное облачение, которое он надевал лишь в торжественных случаях. Во вре­мя стремительных маршей и походов он и Максимиан при­держивались совершенно другого стиля, так же, как и цеза­ри, перенимавшие все на лету; в особенности простоте был предан Констанций. Но в Никомедии Диоклетиан требовал пышности. Доступ к его священной особе с каждым днем оказывался все труднее из-за усложнения церемониала. В передних дворах и коридорах дворца стояли военные чины, придворные и гвардейцы; во внутренних покоях властвова­ли могучие скопцы. Если чье-либо дело или звание откры­вали доступ к императору, посетитель должен был, следуя восточному обычаю, пасть ниц при приветствии. Даже о це­ремонии при встрече Диоклетиана с Максимианом в Мила­не (291 г.) панегирист Мамертин говорит: «Преклонение лелеемо в потайных комнатах святилища, и сила его удивит и восхитит лишь тех, кому титул и звание даруют доступ к вашей особе».

Изменения не ограничились безгласными проявления­ми; прозвучала и настоящая критика. Император более не именовал себя титулами республиканского Рима, потеряв­шими всякое содержание, то есть консулом, трибуном и так далее; теперь он называл себя Dominus (Господин). Римлянин никак не мог примириться со словом Rех[1] из-за связанных с ним неприятных ассоциаций. Греки все­гда использовали царский титул, говоря о Спарте и со­седних полуцивилизованных странах, и сами в течение столетий называли так преемников Александра; с самого начала они звали римских императоров царями, посколь­ку им незачем было пытаться сохранять видимость рес­публиканского правления. Но теперь царского титула оказалось недостаточно, и, чтобы выразить отношения между абсолютным властителем и подданными, был вве­ден другой. Теперь уже подлинное обожествление стало вопросом времени. Сенат пользовался правом канониза­ции умерших императоров, при том, что та же честь ока­зывалась живым правителям, — перед их статуями при­носились жертвы и давались клятвы, в связи с чем употреблялось двусмысленное и потому непереводимое выражение numen imperatoris[2]. Максимиан и в самом деле велел изобразить себя на монетах в львиной шкуре сво­его божественного покровителя — слабость, которую он разделял с Коммодом и другими своими высокопоставлен­ными предшественниками.

Человек столь значительный и опытный, как Диокле­тиан, не принял бы бремя такого положения без доста­точных оснований. Больше того, мы знаем, что он часто жаловался на недостатки уединенной жизни. Он созна­вал, какие огромные выгоды может извлечь правитель из личных контактов со своими подданными — от высших чинов до простых жалобщиков. «Собираются четверо-пя­теро человек, — говорил Диоклетиан, — договаривают­ся между собою обманывать императора и подсказывают ему, что он должен утвердить. Император, запертый в своем доме, не знает истины. Он вынужден знать толь­ко то, что говорят ему эти люди; он назначает судьями тех, кого не следовало бы назначать, отстраняет от госу­дарственных дел тех, кого он должен был бы привлекать. И так будет обманут даже лучший и мудрейший из им­ператоров».

Можно, впрочем, догадаться, что заставило Диоклетиа­на принять эти ограничивающие его свободу меры, несмот­ря на ясное понимание их невыгод. После военных кампа­ний Аврелиана и Проба двор, а в особенности генеральный штаб, переполнили, вероятно, офицеры из варваров, кото­рые, будучи разного происхождения и не получив римско­го образования, не могли присоединиться к приятной атмос­фере товарищества, царившей некогда при императорском дворе. Кроме того, до начала эпохи великих гонений мно­жество должностей занимали христиане; и торжественность дворцового церемониала предупреждала неприятные инци­денты с язычниками. Конечно, присутствовала здесь и из­вестная склонность к напыщенности, проявлявшаяся также в эдиктах; но тот факт, что император отложил до конца правления (303 г.) триумф, единственный после серии бли­стательных побед, и что праздновался этот триумф доволь­но скромно, показывает, как мало двигали им простое тщес­лавие и любовь к показному блеску.

Диоклетиан отошел от римских традиций в нескольких отношениях. В частности, с самого начала своего царство­вания он не проявлял особого интереса к городу Риму. В течение всего III столетия императоры, как правило, жили на Палатинском холме, думается, не столько из-за святос­ти прошлого, не столько из-за храмов столицы мира, сколь­ко из-за того, что центральное положение, великолепие, выбор имевшихся в распоряжении удовольствий делали этот город наиболее подходящим для роли императорской рези­денции, и еще потому, что, даже если забыть о былых при­тязаниях, здесь еще оставались следы подлинного могуще­ства. Ибо в Риме находился сенат, который совсем недавно смещал, назначал и утверждал императоров. Никто, кроме Элагабала, не осмеливался изгнать сенат из города. Мно­гие втаптывали в грязь достоинство этого учреждения и пытались развалить его; умнейшие правители умели доби­ваться взаимного согласия. Страх перед народными волне­ниями и мятежом оставшихся преторианцев был одним из самых незначительных оснований уважать сенат, по край­ней мере у наиболее одаренных правителей; для слабого властителя опасностей в Риме было столько же, сколько и за его пределами.

Но когда требования обороны границ потребовали раз­деления императорской власти, Рим уже не мог оставаться местом пребывания только одного из двух или четырех правителей. Безопасность рубежей империи взяла верх над сохранением сердечных отношений с сенатом, которые пра­витель с истинно римскими настроениями все равно бы так или иначе удержал. Максимиан выбрал в качестве своей резиденции Милан, который в результате натиска алеманнов, приободрившихся после смерти Проба, стал почти пограничной крепостью. Это был хорошо обдуманный шаг, так как, с одной стороны, любое расположение войск юж­нее Альп позволяло обезопасить Галлию, а с другой сто­роны, Милан давал возможность наблюдать за Италией или вторгнуться в Африку. Цезарь Констанций, который вел продолжительную войну, чаще всего появлялся в Трире, а позднее — в Йорке. Диоклетиан обосновался в Вифинии, а именно — в Никомедии, у глубокого залива Мраморного моря. Оттуда он мог контролировать передви­жения готов и других понтийских племен, угрожавших ни­зовьям Дуная; в то же время он находился неподалеку от верховья Евфрата, где продолжались стычки с персами. В первые годы его правления постоянных резиденций у пра­вителей, конечно, не могло быть; оба августа постоянно торопились с одного поля битвы на другое, как и цезари. Это, однако, не повлияло на почти болезненную страсть Диоклетиана к строительству. Он превратил четверть Ни­комедии в огромный, тщательно распланированный дворец, за модель которого, как и позднее — дворца в Салонах, был, вероятно, взят военный лагерь. Там имелись базили­ки, цирк, монетный двор, арсенал и отдельные дома для жены и дочери императора. Естественно, город рос, как это свойственно всем королевским резиденциям. Известно, что в начале IV столетия Никомедия составляла примерно чет­верть (regio) Рима. В Милане большинство зданий, кото­рыми восхищался поэт IV века Авзоний, предположительно были выстроены Максимианом.

Рим, разумеется, не мог не ощутить изменения своего положения, даже если внешне он ничего не утратил. Враж­дебно настроенный автор (Лактанций) сообщает, что Мак­симиан набросился на имущих сенаторов, ложно обвинив их в честолюбивом стремлении к власти, так что на долгое время огни сената потухли, а глаза — ослепли. Попытки обвинять или оправдывать тех или других бессмысленны. В хронике Зосимы, единственного, кто более-менее правдиво и полно описал и оценил характер Диоклетиана, на­личествует лакуна в двадцать лет. Может быть, ревност­ные христиане сочли отчет о последнем великом гонении слишком снисходительным к гонителю и решили, что легче исказить текст, чем опровергать его, так же, как язычники того времени изуродовали работу Цицерона «О природе богов», чтобы не дать христианам опереться на нее в сво­ем споре с политеизмом.

Напряжение между сенатором и императорами возникло потому, что Диоклетиан и сам стал августом, и выбрал себе помощников без всякого участия сената. Последнему оста­валось только признать их и, дабы соблюсти формальности, время от времени даровать им консульские титулы. К этой его привилегии Диоклетиан питал столь мало уважения, что однажды уехал из Рима за несколько дней до церемонии своего вступления в должность. На встрече императоров в Милане в 291 г. присутствовала депутация сенаторов — видимо, в знак верности. Панегирист Мамертин провозгла­сил в присутствии Максимиана: «Сенат даровал отсвет сво­его величия Милану, так что теперь, когда здесь встретились два императора, он обретет значение центра империи». Слова эти звучат не вполне дружелюбно, и мы не знаем, как они были приняты; но как бы то ни было, это означает, что в тот год отношения между сенатом и императорами еще не были открыто враждебны. Когда и как они ухудшились, остается загадкой. Максимиан по природе был жесток и вероломен, да и Диоклетиан не удержался бы от того, чтобы преступить закон, когда это могло принести пользу. Оба находили «сво­бодную, если не дерзкую манеру говорить» римлян в выс­шей степени безвкусной. Особенно не понравились новым правителям заранее подготовленные, скандировавшиеся рит­мически лозунги, которыми в цирке народ и сенаторы в тор­жественном облачении выражали свою преданность или произносили предостережение императорам. Конечно, без достаточных оснований они не пожертвовали бы главами сената, если, конечно, дела и впрямь зашли так далеко и наш автор не раздул, по своему обыкновению, несколько незна­чащих деталей в чудовищное преступление.

Но к населению Рима (чтобы избежать профанирован­ного выражения «народ Рима») Диоклетиан и его помощники впоследствии выказывали всяческое благоволение. Как если бы город нуждался в местах увеселений, они возвели на Виминале самые большие из всех римских бань (299 г.). Среди десятка или около того бань, построенных преды­дущими императорами или отдельными филантропами, наи­более впечатляли бани Каракаллы с их гигантскими зала­ми. Строительное искусство не в силах было состязаться с их ошеломляющими сводами, но Диоклетиан превзошел Каракаллу в отношении площади. Периметр его бань состав­лял тысячу двести шагов, в них было три тысячи комнат. Центральное здание, чьи гранитные колонны имеют в ок­ружности пятнадцать футов, ныне — сердце картезиан­ской церкви; в немалом удалении можно обнаружить руи­ны других помещений, среди монастырей, виноградников и заброшенных улочек. В том же году Максимиан начал со­оружение бань в Карфагене, вероятно, с той же целью — умиротворить народ. В прошлом Карфаген был основной площадкой для первого выступления узурпаторов. Следует упомянуть другие постройки, осуществленные в период это­го правления. Так, сенаторский дворец, сожженный в цар­ствование Карина, форум Цезаря, базилика Юлия и театр Помпея были восстановлены; появились и новые здания — помимо бань, два портика в честь Юпитера и Геркулеса, три статуи нимф, храмы Изиды и Сераписа и триумфаль­ная арка. Возможно, многочисленные роскошные здания, построенные Диоклетианом для недоброжелательных и опасных антиохийцев, долженствовали отвлечь их внимание от политических забот. Ко вновь возникшим зданиям в Ан-тиохии, известным по названиям, относятся храмы Зевса Олимпийца, Гекаты, Немезиды и Аполлона, дворец в го­роде и в пригороде под названием «Дафна», несколько бань, зернохранилищ и стадион; большинство из них были построены заново, некоторые просто отреставрированы.

В Риме не прекращались публичные раздачи хлеба и игрища; только после отречения в 305 г. Галерий осмелил­ся отменить все особые привилегии древней владычицы мира. Но Диоклетиан, как уже говорилось, оскорбил Рим иначе. Позади его бань, окруженных с трех сторон стеной Аврелиана, расположен большой виноградник, позднее — собственность иезуитов, где вдоль стены идут полуразрушенные арки. Некогда это был преторианский лагерь, оби­татели которого так часто поднимали на острия своих ме­чей императорский пурпур. Ранее делалось много попыток распустить их и избавиться наконец от этой угрозы; но в III веке восстановилось, по-видимому, изначальное положе­ние вещей, то есть к окрестностям Рима и прилегающим областям Италии оказалось приписано несколько тысяч во­инов; они рассматривались теперь не как императорская гвардия, а как столичный гарнизон. Теперь Диоклетиан значительно сократил их число, конечно, не просто из стра­ха перед беспокойными и требовательными итальянцами, составлявшими основу этого корпуса, но также из сообра­жений экономии и потому, что в результате происходивших событий место их заняли другие воинские подразделения. Империю спас ряд иллирийских императоров, открытый Децием; ничего удивительного, что за тридцать лет войны их окружила группа преданных соотечественников, которые были ближе императорам, чем преторианцы — латиняне и сабиняне. В пользу иллирийцев говорило и то, что они умело обращались с национальным оружием. Из них были составлены два легиона, каждый по шесть тысяч человек, удостоенных чести именоваться иовианцами и геркулианцами — по дополнительным именам императоров; до того они назывались мартиобарбулы — по свинцовым шарам, пять штук (или пять пар) которых были прикреплены к щиту каждого из них и которые они могли метать со скоростью и силой стрелы. Теперь им официально отдавалось пред­почтение перед всеми другими легионами, но это не зна­чило, что они все время квартировали рядом с особой императора. Хотя преторианцы вызывали в Риме по боль­шей части страх и ненависть, их роспуск стал расцениваться как умаление могущества города. Ненависть объединяет, и несколько преторианцев, оставшихся в лагере, впоследствии приняли участие в восстании против Галерия, достигнув взаимопонимания с сенатом и народом.

Римляне могли сетовать и терзаться по поводу такого поворота событий, но фактически им не причинили ника­кого вреда. Их глубокое заблуждение, что император про­должает оставаться магистратом и представителем местной римской или даже итальянской жизни и народа, должно было наконец рассеяться. Если бы Диоклетиан и не озна­меновал завершение эпохи первенства Рима, перенеся им­ператорскую резиденцию, введя восточный дворцовый церемониал, пренебрегая сенатом и сократив число прето­рианцев, христиане вскоре осуществили бы то же самое на свой лад, ибо они нуждались в новых центрах сосредото­чения сил. Нужно также иметь в виду, при каких тяжелых и страшных обстоятельствах возымели свое действие ново­введения Диоклетиана — в то время он и его помощники обороняли империю на всех рубежах и по кусочку выры­вали ее из рук узурпаторов; нельзя забывать об этом, оце­нивая его деятельность.

Его дворцовый церемониал пользовался успехом, что свидетельствует о наличии в Риме людей, готовых принять такое нововведение. В переходный период, каким было правление Диоклетиана, император испытывает потребность в публичных похвалах; чистая военная деспотия вполне может обходиться без такого рода признания, презирать его, а то и отвергать. Но люди только что расстались с эпохой античности, когда все участвовали в общественной жизни или, по крайней мере, интересовались ею, когда политика была человеку необходима, как воздух. Образо­вание оставалось сугубо риторическим, публичные выступ­ления имели в жизни человека такое значение, какого не сможет представить себе наш современник. К этим выступ­лениям относились панегирики, произносившиеся на еже­годных праздниках или по другим торжественным случаям известнейшим оратором города или области в присутствии императора или другого высшего должностного лица. До нас дошел знаменитый «Панегирик Траяну» Плиния Младшего; за ним, после длительного перерыва, как это обычно бывает, идет сборник хвалебных речей в честь со­правителей Диоклетиана и последующих императоров. В качестве исторических источников эти произведения оратор­ского искусства должны, естественно, использоваться с осторожностью; но они все же сообщают нам много цен­ного, и ими ни в коем случае нельзя пренебрегать как ли­тературными памятниками. Их льстивость, конечно, явля­ется результатом развития стиля, свойственного утраченным панегирикам III столетия. С реалистичностью, почти переходящей в грубость, ритор отождествляет себя с импера­тором, который при этом сам присутствует при речи, и представляет его в наиболее возвышенных выражениях. По очереди он обожествляет мысли, идеи и чувства правите­ля; здесь оратор, искусный в дворцовых делах, проявляет сдержанность, поскольку даже идеализация выдумки без крупицы правды может оказаться нескромной. Но все урав­новешивает переполняющее текст множество откровенных, исступленных восхвалений, рассчитанных на то, чтобы уб­лаготворить Максимиана — хотя Максимиан едва ли дос­таточно образован, чтобы уловить все приятные аллюзии и ассоциации. Старательно обыгрывается второе имя Макси­миана — Геркулий, и в историю его жизни постоянно впле­таются параллели с жизнью Геркулеса; но даже доблесть полубога оказывается недостаточна, ибо его победа над Герионом — мелочь в сравнении с победой Максимиана над багаудами. Сравнение с Юпитером, обычно прибере­гаемое для старшего императора, заводит панегириста еще дальше; детство Юпитера, как и Максимиана, взраставше­го на берегах Дуная, полнилось сигналами военной трево­ги. Без устали нанизывает оратор образ за образом, вос­певая согласие императоров: царство их слияние, как для двух глаз — дневной свет; поскольку они рождены в один день, они подобны близнецам Гераклидам, правившим в Спарте; Рим теперь счастливей, чем при Ромуле и Реме, из которых один убил другого; Рим теперь может назы­ваться и Геркулией, и Иовией одновременно. Как историю Геркулеса использовали для прославления Максимиана, так миф о Зевсе прилагали к Диоклетиану, особенно что каса­лось вездесущности царя богов, с которой, казалось, сопер­ничали стремительные перемещения императора. Но сквозь мерные каденции периодов эхом отдается явное, бесстыд­ное предпочтение Максимиана, которое, быть может, и любил слушать с непроницаемым лицом этот император. «Приняв должность соправителя, ты дал Диоклетиану больше, чем получил... Ты соперничаешь со Сципионом Африканским; Диоклетиан соперничает с тобой». Мамертин дерзает возгласить нечто подобное перед всем двором в трирском замке. Конечно же такие фразы перемежал обильный поток цветистой лести, предназначенный обоим императорам. «Как Рейн может спокойно осушить свое русло после побед Максимиана за его берегами, так Евф­рату незачем более защищать Сирию теперь, когда Диок­летиан перешел его... Вы оба отложили свои триумфы во имя новых побед; вы всегда стремитесь к еще величайше­му». Значительно меньшие достижения так же смело раз­дувались. По случаю встречи 291 г., когда Диоклетиан примчался в Милан с востока, а Максимиан в разгар зимы пересек Альпы, Мамертин провозглашал: «Тому, кто не путешествовал с вами, легко поверить, что Солнце и Луна одолжили вам дневную и ночную колесницы. Могущество вашего величия уберегло вас от мороза. Нежные весенние зефиры и солнечное тепло сопутствовали вам там, где до сих пор все укрыто льдом. Презираю тебя, Ганнибал, про­шедший через Альпы!» В связи с этим цветистым образом следует заметить, что годы правления этих императоров были отмечены неожиданным плодородием почвы. За не­сколько лет до того поэт Кальпурний Сикул в еще более явном буколическом тоне воспевал цезаря Нумериана (в восьмой или четвертой эклоге): в его присутствии леса бла­гоговейно смолкали, ягнята веселей резвились, овечье руно делалось пышнее, а молоко — обильнее, поля и сады на­чинали буйно цвести, ибо внутри его смертной оболочки скрывался бог и, может быть, сам верховный Юпитер.

Образованного цезаря Констанция Хлора оратор Евме-ний воспевал более утонченно. Так, он говорит, что галль­ское юношество непременно должно созерцать огромную карту мира, нарисованную на стене в отенском здании, расположенном между храмом Аполлона и Капитолием с его святилищем Минервы. «...Пусть они представляют себе то Египет, очнувшийся от своего безумия под твоим мило­стивым правлением, Диоклетиан Август, то мавров, сра­женных твоими молниями, о непобедимый Максимиан, то Батавию и Бретань, под твоей десницей снова возносящих свою главу из лесных дебрей и топей, о владыка Констан­ций, то тебя, цезарь Максимиан, попирающего ногами персидские луки и колчаны. Теперь мы можем с радостью созерцать картину мира, именно теперь, когда мы не ви­дим на ней ни одной земли, принадлежащей чужестран­цам». За вдохновенное описание золотого века мы прощаем оратору все его символические ухищрения, которые он изобретает ради восхваления самой системы правления че­тырех. Он прозревает в числе четырех основной принцип космического порядка, проявляющийся в наличии четырех стихий, четырех времен года, даже четырех континентов. Не случайно искупительная жертва совершается по проше­ствии четырех лет; в небесах четверка лошадей мчит колес­ницу солнца; а двум великим небесным светильникам, сол­нцу и луне, сопутствуют два меньших светоча — утренняя и вечерняя звезда. Если где-нибудь в Галлии раскопают мозаику, в которой все эти образы объединятся в строй­ную художественную композицию, в этом не будет ничего удивительного. Изобразительное искусство и риторика ча­сто прибегали к схожим средствам для решения подобных задач. Евмений, к слову, отличался от прочих панегирис­тов не только тактом и талантом; мы видим в нем честного патриота, который льстит не ради личной выгоды. Здесь, как и в тысяче других случаев, суд историка должен опре­делить, в какой степени на отдельного человека повлияли эпоха и окружение, а что он совершал по собственной воле.

Стали ли при дворе Диоклетиана изъясняться подобо­страстнее, наводнили ли речь льстивые фразы — этого мы не знаем. В любом случае требования церемониала, по­скольку они относились к особе императора, оставались довольно-таки простыми и невинными. Конечно, они не идут ни в какое сравнение с дворцовой процедурой в по­здней Византии, где в X веке император Константин Баг­рянородный был вынужден сам исполнять обязанности гофмейстера и составил систематический трактат, дабы со­временникам и потомкам дать направление в запутаннейшем лабиринте священных обычаев, узам которых, после того как церковный и дворцовый церемониал переплелись и обогатили один другой, постепенно подчинялись блажен­ные, любимые Богом автократоры.

Если, начинаясь от трона, иерархичность титулов и чи­нов постепенно пронизала все римское общество, вина за это лежит не только на Диоклетиане. Это был неизбежный результат окостенения, охватившего античный мир. Долгое время управление строилось почти исключительно по воен­ному образцу. Такой режим всегда моделирует государственный механизм по своему подобию; основа его — су­бординация, и общество должно подчиниться системе чи­нов и степеней, со зримыми и четкими границами уровней. Многие организации такого рода, создание которых при­писывается Диоклетиану, с тем же успехом могли быть учреждены его предшественниками. Полное преображение государства осуществилось только при Константине.

Диоклетиан значительно увеличил число чиновников. Это бремя умножили не столько четыре двора, сколько четыре управляющих аппарата. Согласно Лактанцию, Ди­оклетиан подлежал следующим страшным обвинениям: «Он назначил даже трех соучастников своего правления, поделив мир на четыре части и увеличив войско, так как каждый из них стремился иметь значительно больше во­инов, чем было у прежних принцепсов, руководивших го­сударством в одиночку. Число взимающих настолько ста­ло превышать число дающих, что колоны, разоренные непомерными повинностями, забрасывали поля, и хозяй­ства превращались в леса. А чтобы разоренные были ис­полнены страхом, провинции также были без толку раз­резаны на куски. Множество чиновников и должностных лиц стали править в отдельных областях и чуть ли не в городах так же, как и многочисленные казначеи, магист­ры и викарии префектур. Из-за них всех частные дела стали чрезвычайно редкими, а частыми только лишь штрафы и проскрипции, бесчисленные же повинностные дела даже не частыми, а постоянными, и в том, что ка­салось податей [царило], невыносимое беззаконие». Ди­оклетиан, кроме того, скопил неограниченные богатства.

Теперь стоит выслушать христианина, который со сво­ей стороны не менее пристрастен, чем Лактанций. Вот что говорит Евсевий: «Какими словами описать изобиль­ные и благословенные времена перед началом гонений, когда императоры дарили нас миром и дружбой, и праз­днование двадцатилетнего срока их правления проходило в совершенном спокойствии, с торжествами, зрелищами и пиршествами». Нельзя ли хотя бы частично снять об­винения Лактанция?

Рост армии при Диоклетиане был абсолютно необходим, ибо, как будет видно, он должен был вырвать пол-империи из рук узурпаторов и варваров. Какая сила требова­лась для этого, никто не может судить лучше его. Каса­тельно объемов роста численности войск сведениями мы не располагаем; кто хочет, может поверить сочинителю, утвер­ждавшему, что армия Диоклетиана более чем в четыре раза превосходила армию Аврелиана и Проба.

Теперь разберем обвинение в стяжательстве, обвинение, которого не избежал ни один властитель. Многие правите­ли действительно собирали огромные запасы драгоценного металла, ошибочно веря в его абсолютную ценность, и не могли заставить себя вовремя и с пользой его потратить. Восточные деспотии в особенно сильной степени зараже­ны этой болезнью, и подданные следуют примеру своего деспота и зарывают в землю каждую серебряную мелочь. Но вряд ли действия Диоклетиана можно объяснить ску­постью. Расходы на восстановление и перестройку раздроб­ленной империи явно были слишком велики, чтобы еще какой-то неестественно огромный излишек оставался в виде сокровищ. Одни только требования обороны границ, кре­пости, протянувшиеся от Нидерландов до Красного моря, вместе с их гарнизонами, уже делали невозможным нали­чие какого бы то ни было излишка даже в поздний и бо­лее мирный период правления Диоклетиана.

В то время империи приходилось напрягать все силы, а когда цели столь грандиозные достигаются настолько ус­пешно, как это в целом было в случае Диоклетиана, пра­вителя можно избавить, по крайней мере, от заурядного обвинения, что он мучил людей только затем, чтобы при­своить себе их золото и серебро. Бесчисленные здания, им построенные, в самом деле могут вызвать подозрения в расточительности, но основное их количество представляло собой, по-видимому, политические дары конкретным горо­дам, с помощью которых можно было уменьшить нужды гарнизонов. По сравнению с действительно расточительным строительством Константина подобного рода расходы Ди­оклетиана незначительны. Дворец в Салонах занимает большую площадь, это правда, но отдельные его комнаты не примечательны ни высотой, ни объемом и не могут срав­ниться с гигантскими залами римских бань. Очень возмож­но, что при восстановлении Никомедии производились некоторые конфискации, как это было, когда основывали го­рода правители периода эллинизма, и как это еще будет, когда начнется восстановление Византия; но полагать, что Диоклетиан возлагал все столичные расходы на первого встречного владельца ухоженного поместья и симпатично­го домика, может только очень легковерный человек. Весь­ма печально, что многие процветавшие люди были разоре­ны из-за жестокой нужды в деньгах; но это, конечно, дело рук жестоких чиновников, от которых правительство стра­дало задолго до времен Диоклетиана.

Новое деление империи на сто одну провинцию и две­надцать диоцезов, разумеется, не было бы им проведено без достаточных оснований, да и число должностных лиц не возросло бы без нужды. Сам Диоклетиан был самым трудолюбивым магистратом в своей империи. Помимо во­енных походов, он постоянно в спешке ездил с места на место, везде принимая необходимые решения. Его переме­щения в 293—294 гг., например, могут быть описаны по­чти неделя за неделей и день за днем по датировке его рескриптов. Своды законов содержат более тысячи двух­сот его рескриптов по предметам частного права. Причина нового разделения империи на меньшие провинции и уве­личения числа чиновников, вероятно, состоит в том, что существовавший аппарат казался императору несовершен­ным и он считал необходимым добиться более строгого го­сударственного контроля и лучшего исполнения приказов. Он мог работать только с тем материалом, который имел­ся под руками, и никто не знал лучше, чем он, насколько неудовлетворителен был этот материал. В любом случае различия между провинциями оказались стерты в пользу единообразного управления. То, что начал Диоклетиан, Константин завершил и усовершенствовал.

Все согласятся, что римская финансовая система в це­лом была угнетена и несовершенна, и нет оснований предполагать, что Диоклетиан обладал необходимыми для подъема национальной экономики сверхъестественными способностями; достойнейшие из императоров таковыми не обладали. Положение современных нам великих евро­пейских наций наглядно демонстрирует, какой длительный период времени должен пройти между осознанием недостатков финансовой системы и избавлением от них. Но то свидетельство, которое старший Аврелий Виктор, один из наиболее честных критиков Диоклетиана, выдвигает против него в качестве особого обвинения, с тем же ус­пехом может говорить в его пользу. В тексте, к сожале­нию испорченном и неясном, сказано, что часть Италии была подвергнута обложению некими общими налогами и повинностями (pensiones); «при имевшихся ограничениях» это было еще терпимо, но в VI столетии это повлекло за собой распад страны. Каковы бы ни были эти налоги, в любом случае было только справедливо заставить Ита­лию нести вместе со всеми бремя империи, раз она не могла уже спасти страну и править ею.

Что касается критики римской финансовой системы в целом, следует обратиться к специальным исследованиям этого вопроса; однако один частный момент все-таки не­обходимо здесь затронуть. Под 302 г. разные анналы со­общают, что «императоры в это время приказали, чтобы было подешевение», то есть Диоклетиан установил потолок цен на пищевые продукты. Согласно господствующему ныне взгляду, нет более опасной экономической меры, чем установление максимальных цен; их поддержание обеспе­чивает бесперебойную работу гильотины, как показывает поучительный пример французского Национального конвен­та. Применение данной меры может быть вызвано или чрезвычайной и отчаянной необходимостью, или полным пренебрежением к подлинному содержанию понятий сто­имости и цены. Результаты не заставят себя ждать. Това­ры станут скрывать, невзирая на запрет, они вздорожают, и, прежде чем закон будет отменен, бесчисленные продав­цы подвергнутся смертной казни.

Достоверное свидетельство о происходившем сохранила надпись из Стратоникеи, воспроизводящая эдикт целиком вместе с несколькими сотнями цен (местами нечитаемая и трудная для истолкования). В преамбуле императоры вы­сказываются приблизительно так: «Цена вещей, покупа­емых на рынках или привозимых в города, настолько превосходит все границы, что безмерную алчность не мо­гут сдержать ни богатые урожаи, ни изобилие товаров. <...> Беспринципная жадность проявляет себя везде, где бы ни проходили наши армии, повинуясь велениям общественного блага, не только в деревнях и городах, но и на дорогах; в результате цены возрастают не только в четве­ро и даже не в восемь раз, но превышают любые средства. Часто одна-единственная покупка поглощает весь зарабо­ток солдата со всеми нашими премиями. <...> Наш указ положит меру и предел этой алчности». Следуют обеща­ния строжайших наказаний всем, кто преступит закон.

Соображения, вынудившие правителей решиться на этот шаг, не менее загадочны, чем содержание закона. Простейшее объяснение состоит в том, что некая группа спекулянтов на востоке спровоцировала резкий скачок цен на продукты первой необходимости, что от этого скачка пострадали все и что тяжесть положения армии уже оз­начала реальную и крупную опасность. Преобладающая часть дохода империи поступала натурой, но, тем не ме­нее, не представлялось возможным сделать достаточные запасы, доступные в нужный момент каждому отдельно­му гарнизону. Когда было принято решение исправить ситуацию, наверное, в спешке или в минуту эмоциональ­ного всплеска, нововведение захватило все сословия и все товары, причем городскому населению было оказано не­которое послабление.

Дощечки с текстом являют собой документ чрезвычайной важности, ибо они сохранили для нас официальное свиде­тельство о сравнительной стоимости товаров и услуг по от­ношению друг к другу. Пересчет конкретных цен на деньги, имеющие хождение в настоящее время, представляет собой значительно большую сложность. Ученые пока не пришли к согласию в вопросе о стоимости денежной единицы, обозна­ченной в эдикте звездочкой; некоторые считают, что это се­ребряный денарий, другие — что медный. Если монета серебряная, цены выглядят чудовищно; если медная, они не слишком отличаются от наших. Поэтому медь как материал более вероятна, конечно, если наши предположения о весе и мерах справедливы. Принимая в качестве единицы медный денарий, получаем следующие основные расценки. Фикси­рованная заработная плата несколько ниже, чем средний уровень, наблюдавшийся во Франции три десятилетия назад (1820 г.), в пересчете она равна 1,25 франка. Сельские работники получали 65 сантимов в день; каменщики, плотни­ки, кузнецы, пекари, обжигальщики извести — 1,25 фран­ка;   погонщики  мулов,  пастухи,  водоносы,  чистильщики одежды и им подобные — питание и от 50 до 65 сантимов. Что касается учителей, раеdagogus (в строгом смысле сло­ва)[3] получал ежемесячно 1,25 франка за каждого подопеч­ного, как и учителя чтения и письма; учителя арифметики и скорописи брали 1,90 франка; преподаватель греческого язы­ка и литературы — 5 франков, столько же — преподавате­ли латинского языка и геометрии. Цены на обувь были таковы: для крестьян и возчиков — 3 франка; для сол­дат — 2,50 франка; для патрициев — 3,75 франка; для жен­щин — 1,50. Естественно, были отклонения в зависимости от качества обуви и искусства мастера. Цены на мясо за один римский фунт в 12 унций: говядина и баранина — около 28 сантимов; мясо молодого барашка и свинина — около 35 сантимов; не будем упоминать разнообразные колбасы, подробно перечисленные в списке, и особые деликатесные кушанья. Обычное вино, считая sextarius[4] за пол-литра, было несколько дешевле, чем сейчас, а именно стоило 20 санти­мов. Выдержанное вино лучшего качества стоило 60 санти­мов; благородные италийские вина, включая сабинское и фалернское — 75 сантимов. Пиво шло за 60 сантимов, а более дешевая его разновидность — за 5 сантимов. Эти циф­ры, взятые из расчетов Дюро де ла Маля, без сомнения, за­нижены,   но  они  демонстрируют  истинное  соотношение расценок. К несчастью, не приведена цена на пшеницу, яв­ляющаяся опорным показателем. В эдикте, без сомнения, даны самые высокие цены, так как изначально требовать их снижения было бы бессмысленно; нас не должно обманывать утверждение Идейских хроник, что «императоры... приказа­ли, чтобы цены снизились».

Из всех нововведений Диоклетиана установление по­толка цен, возможно, подлежит наиболее острой крити­ке. На сей раз привычка полностью опираться на госу­дарственные средства принуждения подвела его; однако нельзя забывать о благих намерениях императора. О них свидетельствуют новые налоговые списки, которые он ве­лел составить по всей империи в последний год своего правления (305 г.). Наш источник сообщает, что «он по­велел измерить земли и утяжелить бремя налогов», но, очевидно, Диоклетиан хотел не просто увеличить сборы, но распределить их тяжесть более справедливо.

В целом правление Диоклетиана должно рассматри­ваться как одно из лучших и наиболее милосердных, ка­кие когда-либо знала империя. Если относиться к нему без предубеждения, которое вызывают ужасные картины гонений на христиан и искаженные и преувеличенные описания Лактанция, то черты великого правителя пред­станут перед нами в совершенно ином свете. Современ­ник, посвятивший ему свой труд, не может рассматри­ваться как беспристрастный свидетель; тем не менее следует упомянуть, что, согласно биографу Марка Авре­лия в «Historia Augusta», Марк был образцом для Диоклетиана в том, что касалось нравственности, поведения и милосердия, и его образ занимал важное место в до­машнем культе императора. Более поздний автор также заслуживает цитаты. Старший Аврелий Виктор, который отнюдь не закрывал глаза на отрицательные качества Диоклетиана и был даже настроен враждебно к нему в вопросе о полиции, говорит: «Он хотел быть для всех господином, но был отцом родным; достоверно установ­лено, что этот мудрый человек хотел доказать, что гроз­ные дела тяготят гораздо больше, чем ненавистные име­на». И чуть дальше, после перечисления войн, которые он вел: «С неменьшей заботой была урегулирована спра­ведливейшими законами и гражданская служба... Наряду с этим много внимания и забот было уделено снабжению столицы продовольствием и благосостоянию плательщиков податей; повышению нравственности содействовали про­движение вперед людей честных и наказания, налагаемые на преступников». И наконец, в связи с отречением, Виктор заключает: «Хотя люди судят об этом по-разно­му и правду нам узнать невозможно, нам все же кажет­ся, что его возвращение к частной жизни и отказ от че­столюбия свидетельствуют о выдающемся характере».

Кроме того, этот полновластный правитель, силой ото­бравший свою страну у узурпаторов, оказался достаточно великодушен, чтобы покончить с политическим шпионажем. По-видимому, он полагал, что столь надежно защитил свою власть, разделив ее с другими, что уже не нуждается в подобных услугах. Во всяком случае, политической развед­кой в то время занималось такое учреждение, которое само по себе представляло опасность для власти. Изначально frumentarii[5] занимались снабжением армий; позднее они ста­ли связными, и наконец им стали поручать передавать и выполнять разные сомнительные приказы. Они выродились в клику, которая, сочиняя ложные обвинения и угрожая ложными обвинениями, шантажировала наиболее уважае­мых граждан, большей частью жителей отдаленных провин­ций. О них не так много известно, но можно предположить, что они совершали свои преступления с огромным разма­хом. Это была банда негодяев, имевших протекцию в вер­хах, каждый из которых покрывал и поддерживал другого, подслушивал и использовал в своих целях любой мало-мальски подозрительный каприз императоров; и еще они с высоты своего положения терроризировали древние почтен­ные рода в Галлии, Испании, Сирии и заставляли их жер­твовать всем, чтобы не быть разоблаченными как участники воображаемого заговора. При Константине, хотя он все время выказывал свою ненависть к наушникам, все это возродилось, но уже под другим именем. Презренную роль приняли управители императорских перевозок, назвавшие­ся аgentes in rebus или veredarii.

В прочих отношениях деспотии римских императоров не было свойственно то болезненное внимание к мелочам, — когда регламентируется каждая деталь, в том числе и куль­турной жизни страны, — которое так портит современное государство. Власть императоров, столь ненавидимых за то, что они пренебрегали судьбой отдельной личности, что взи­мали жестокие налоги, что не могли толком обеспечить общественную безопасность, — эта власть вынуждена была заниматься лишь самыми насущными вопросами, оставив в покое провинции, которые некогда подчинила, залив их кровью. С другой стороны, правительство часто не вмеши­валось в их дела даже тогда, когда имело такую возмож­ность. Таким образом, неизбежно сохранялись и умножа­лись не только местные, но и сословные различия. В число аристократов, освобожденных от налогов, входили, в част­ности, сенаторские рода, учителя и врачи, назначенные государством, и некоторые другие категории населения, к которым отнесли в конце концов и христианских священников. Нечего было и думать о новой, жизнеспособной организации управления; даже такой правитель, как Диок­летиан, мог надеяться лишь сохранить прежние границы империи и постепенно изжить нарушения внутри них.



[1] Царь (лат.).

[2] Numen (лат.) означает одновременно «божество», «изображение боже­ства» и «воля».

[3] Первое значение этого слова — слуга, приставленный к ребенку для над­зора и сопровождения (греч.).

[4] Секстарий — мера жидкостей и сыпучих тел, равная 0,547 л.

[5] Интендант по продовольствию (лат.).

Сайт управляется системой uCoz