Глава 8

ГОНЕНИЯ НА ХРИСТИАН. КОНСТАНТИН И ПРЕСТОЛОНАСЛЕДИЕ

 

В череде ситуаций, история возникновения которых пре­красно и точно известна, иногда обнаруживается событие чрезвычайной важности, чьи глубинные истоки упорно ус- кользают от взгляда исследователя. Именно таково вели­кое гонение на христиан, предпринятое при Диоклетиане, последняя война на уничтожение, которую вело язычество против христианства. На первый взгляд в этих преследо­ваниях нет ничего удивительного; у Диоклетиана было не­мало предшественников на троне мира, точно так же меч­тавших искоренить христианство, и едва ли от столь ревностного и убежденного язычника можно было ожидать чего-то другого. Но проблема принимает совершенно иную окраску, если подробнее присмотреться к обстоятельствам. Со времен Галлиена — то есть более сорока лет, восем­надцать из которых приходятся на правление Диоклетиа­на, — новую религию никто не трогал. Даже после того, как император приказал сжечь манихеев на кострах (296 г.), христиане наслаждались покоем еще семь лет. Сообщает­ся, что жена Диоклетиана Приска и его дочь Валерия не так уж неблагосклонно были настроены к последователям этой веры; сам Диоклетиан даже терпел рядом со своей священной особой челядинцев-христиан и мальчиков-слуг, которых любил как отец. Его придворные, их жены и дети могли поклоняться Христу прямо у него на глазах. Хрис­тиан, направленных в провинции на должности наместни­ков, любезно освобождали от торжественных жертвопри­ношений, подразумеваемых их положением. Общины чувствовали себя в полной безопасности и так разрослись, что старых мест собраний никак не хватало. Везде строи­ли новые здания; в больших городах возникали очень кра­сивые церкви, и страха не было.

Если бы правительство допускало хоть мысль о возмож­ности гонений в будущем, оно не позволило бы христиа­нам беспрепятственно приобрести такой вес в государстве. Допустим, государство довольно поздно начало тревожить­ся, что эта религия, если совсем не обращать на нее вни­мания, вскоре поведет борьбу за господство; но Диоклети­ан не мог быть столь беспечен. Мне кажется, без особого повода ни его первоначальные, ни постепенно сформировав­шиеся убеждения не привели бы к гонениям. В данном случае нельзя забывать, что мы имеем дело с одним из величайших римских императоров, спасителем империи и цивилизации, проницательнейшим судьей своего времени, об общественной деятельности которого остались бы иные воспоминания, если бы он умер в 302 г. «Это был выдаю­щийся человек, умный, усердный к делам государственным, ревностно оберегавший своих подзащитных, готовый к лю­бому заданию, которое может встретиться ему, всегда глу­бокий в мыслях, иногда безрассудно храбрый, но чаще бла­горазумный; волнения своего беспокойного духа он смирял непреклонным упорством». И нам нужно выяснить, было ли то, что омрачает великую его память, просто вспышкой наследственной жестокости и зверства, или следствием вы­шеописанного суеверия, или неудачной уступкой значитель­но менее достойным соправителям, или, наконец, не дол­жен ли в данном случае историк искать объяснений вне буквы дошедших текстов. Христиане обременили имя Ди­оклетиана грузом проклятий, и язычники, воспитанные гре­ками и римлянами, также не любили его, так как он ввел в политическую и общественную жизнь восточные обычаи. Работы единственных историков, которые, вероятно, могут дать понятие об истинном ходе событий — Аммиана и Зосима, — испорчены, и не исключено, что как раз из-за симпатии к Диоклетиану. При таком положении вещей ис­кать в сохранившихся источниках прямые указания на что-то сущностно важное и решающее бесполезно.

Произведение, обычно рассматриваемое в качестве ос­новного источника сведений — а именно «О смертях го­нителей» Лактанция, — начинается сразу с откровенной лжи. Важное гадание по внутренностям в присутствии им­ператора оказалось прервано, когда бывшие там христиан­ские придворные перекрестились и так прогнали демонов; жертвоприношение повторили несколько раз впустую, прежде чем главный гаруспик догадался, в чем дело, и объявил о причине. После чего Диоклетиан в приступе ярости якобы потребовал, чтобы все, кто был во дворце, принесли жертвы, и даже передал тот же приказ армии под угрозой роспуска; на какое-то время этим все и закончи­лось. Данный рассказ зиждется на представлении, полнос­тью опровергнутом Евсевием, будто император не знал о христианах у себя при дворе и не потерпел бы их. Вероят­нее всего, что слуг-христиан или вовсе не обязывали при­сутствовать при жертвоприношениях, или же они вели себя так, как казалось приличествующим императору. Сцена, подобная описанной, или должна была иметь место много раньше, при восшествии Диоклетиана на престол, или же она совершенно немыслима. Языческие убеждения импера­тора, восемнадцать лет вполне уживавшиеся с существова­нием и могуществом христиан, как бы глубоки и серьезны ни были, не могли стать решающей причиной гонений.

Вторая ложь в изложении Лактанция — боязливые ус­тупки Диоклетиана Галерию, который прибыл в Никомедию (очевидно, с Дуная), чтобы склонить императора на­чать преследования; Галерия, в свою очередь, якобы вдохновила его мать Ромула. Ромула была ревностной слу­жительницей великой Маgnae Маtris (здесь именуемой богиней гор) и очень обиделась, что окружавшие ее хрис­тиане отказались участвовать, как язычники, в ее ежеднев­ных жертвенных пирах. Вся эта болтовня, которая един­ственной причиной произошедшего объявляет прихоть фанатички, рассыпается в ничто, как только мы понимаем, что Диоклетиан не боялся Галерия и что Лактанций серь­езно заблуждается насчет характера Диоклетиана в целом. Ничего не стоит выдуманный разговор, якобы происходив­ший зимой 302/303 г., ибо автор неоднократно выдает себя как любителя остросюжетной беллетристики. Он пытается нарисовать Диоклетиана более разумным и уравновешен­ным, дабы сосредоточить ненависть на образе чудовища Галерия. «Итак, они совещались между собой в течение всей зимы. К ним никого не допускали, поэтому все счи­тали, что они обсуждают важные государственные дела. Старик долго противоборствовал ярости [Цезаря], показы­вая, что было бы опасно беспокоить державу, проливая кровь многих людей, ведь обычно они охотно идут на смерть; будет достаточно того, что он оградит от той ре­лигии только дворцовых служащих и воинов. Однако он не смог отвести безумие этого буйного человека и потому со­брал нескольких судей и группу воинов высоких рангов, он подверг их расспросам. Ведь таков был его характер, что он приглашал многих на совет, чтобы присовокупить вину других к собственным прегрешениям; и если он решал со­вершить что-либо хорошее, то делал это не советуясь, что­бы хвалили его одного». Учитывая все, что известно о Диоклетиане, такое поведение совершенно невероятно. Правитель, образом коего он вдохновлялся, не думает, что люди станут приветствовать, а что сочтут отвратительным, и берет на себя полную ответственность за все, что испол­няют другие, доброе или дурное. Ибо любое действие, предпринятое без дозволения вождя, равносильно изъяну в его могуществе, о поддержании которого он обязан за­ботиться в первую очередь. Но слушаем дальше. После утвердительного решения тайного совета Диоклетиан задал уже вовсе лишний вопрос еще и Аполлону Милетскому и, естественно, получил тот же ответ. Но и тут он дал свое согласие с тем условием, что кровь не должна пролиться, тогда как Галерий жаждал якобы сжечь христиан живьем. Но мы же только что слышали из собственных уст стар­шего императора, что он провидит бесчисленные мучени­ческие смерти христиан! Он лучше, чем кто бы то ни было, знал, что христиан нужно или оставить в мире, или бороть­ся против них жесточайшими средствами и согласие на бес­кровные действия — глупость.

Таков единственный связный источник о великом бед­ствии. А ведь Лактанций в то время был в Никомедии и мог бы записать, конечно, не тайные переговоры, а дей­ствительный ход событий, и даже с большой точностью. Как источник подробностей, этот документ иногда настоль­ко незаменим, насколько это возможно для столь пристра­стного источника.

Евсевий находит более удобным вообще не говорить об особых причинах гонений. Аврелий Виктор, Руф, Фест, Евтропий и прочие о гонениях даже не упоминают.

Сам Диоклетиан оправдаться перед нами не может. Эдик­ты его сгинули, и все наши построения могут оказаться пря­мой противоположностью настоящим его замыслам.

Здесь открывается поле для предположений, поскольку они не оторваны от земли, а следуют по сохранившимся следам и согласуются с духом времени и характерами уча­стников.

Проще всего сказать, что эти правители, подобно мно­гим своим предшественникам, вынуждены были подчинить­ся народной ненависти к христианам. Но цепь событий не дает свидетельства такого подчинения, и мощи государства вполне хватило бы усмирить народную ярость. Не исклю­чено, что и вправду толпы на играх в Большом цирке скан­дировали: «Сhristiani tollantur, Christiani non sint!» («Уби­райтесь, христиане, пусть не будет христиан»), но это происходило уже после начала гонений, и в любом случае такие крики немного значили.

Еще можно предположить, что языческие жрецы потре­бовали начала гонений безоговорочно и внезапно, и импе­раторов убедили в справедливости этих требований какие-то суеверные соображения. Диоклетиан со всей своей прони­цательностью достаточно погряз в предрассудках, чтобы такие догадки показались правдоподобными; по крайней мере, нет доказательств обратного. Но в таком случае до нас дошли бы имена столь авторитетных жрецов; упомина­ния в числе подстрекателей и зачинщиков Гиерокла, наме­стника в Вифинии (по другим источникам известного как ревностный неоплатоник), явно недостаточно.

Сыграло ли во всем этом какую-либо роль собственное нравственное чувство Диоклетиана? Он не был равнодушен к морали; женщина-гаруспик, предсказывавшая ему буду­щее и судьбу, не заставила его переступить границы нрав­ственного. Может, в этом и есть непоследовательность, но она свидетельствует в его пользу; как мы уже видели, та же двойственность отличает лучших людей III века, у ко­торых вера в бессмертие если и не примиряла фатализм и мораль, то хотя бы способствовала их мирному сосущество­ванию. Частная жизнь императора не вызывала критики даже самых придирчивых христиан, и поэтому он с полным правом мог стоять на страже общего нравственного состо­яния государства. Пример такой его деятельности предос­тавляет, среди прочего, закон о браке 295 г., уже цитиро­вавшийся, где император провозглашает весьма достойные идеи: «Бессмертные боги проявят ласковое и милостивое расположение к имени римлян, как было в прошлом, если мы позаботимся, чтобы все наши подданные вели благоче­стивую, спокойную и тихую жизнь... Величие Рима достиг­нет вершины, милостью богов, только когда благочестивая и целомудренная жизнь составит опору законодательства...» Не могло ли быть, чтобы христиане здесь как-то оскорби­ли императора?

Известно, что в I и II веках римлян сплачивали слухи 6  об ужасных жестокостях,  которыми якобы сопровождается христианское богослужение. Но к тому моменту они уже давно утихли и к делу поэтому не относятся, и Ди­оклетиан, каждый день видевший у себя при дворе мно­жество христиан, не мог обращать внимание на подобную болтовню.

С жалобами Евсевия на внутреннее разложение христи­анских общин во времена непосредственно перед гонения­ми ситуация совершенно иная. Множество недостойных людей заполонили Церковь и даже проложили себе путь к епископским престолам. Среди тогдашних зол Евсевий на­зывает свирепые стычки между епископами и отдельными конгрегациями, ханжество и обман, распространение веро­ваний, близких к атеистическим, дурные деяния (саciaz) и опять-таки ссоры, зависть, ненависть и жестокость со сто­роны духовенства.

Но это не такие проступки, из-за которых государство, защищая нравственность, может начать преследования. То же происходило и среди язычников, и в значительно боль­шем объеме. Но весьма примечателен тот факт, что один из немногих сохранившихся официальных документов, со­зданных язычниками, указ об отмене эдикта о гонениях, изданный Галерием в 311 г., похоже, главной причиной преследований провозглашает глубокие и разнообразные расхождения среди самих христиан. Они отошли от веры предков и создали секты, их настойчиво упрашивали вер­нуться к древним обычаям и тому подобное. Но весь этот отрывок столь туманен и двусмыслен, что большинство толкователей под «отцами» и «старшими» понимают языч­ников. Тем не менее несколько выражений позволяют об­винить христиан все-таки в отходе от своих собственных принципов. Дальше мы читаем: «Мы увидели, что так же, как не справляется должное служение оным богам, не по­читается и бог христиан». Это несколько напоминает воз­зрения католиков в Тридцатилетнюю войну; они рассмат­ривали как равных себе только лютеран, а кальвинистов презирали как побочное ответвление.

Но и этот путь неверен. Противоречия и несогласие в среде христиан никак не могли оказаться столь серьезными, чтобы государство почувствовало необходимость избавиться ото всего сообщества целиком. Благочестивые язычники, если бы они немножко подумали, с радостью постарались бы не мешать ходу его разложения, посколь­ку в конце концов христиане неминуемо вернулись бы в их ряды.

Тогда что же, какое объяснение остается нам выбрать? Я полагаю, что имели место какие-то важные события ча­стного характера, и следы их поэтому были тщательно уничтожены во всех записях. Надпись в честь Диокле­тиана приписывает христианам желание ниспровергнуть государство — rem publicam evertebant; в такой форме ут­верждение смысла не имеет, но не исключено, что в нем все же скрывается зерно истины. Не случилось ли так, что христиане, почувствовав собственный рост и силу, по­пытались приобрести влияние на империю?

Добиться этого было совсем несложно — стоило обра­тить Диоклетиана. Можно даже доказать, что нечто подоб­ное по крайней мере намечалось. Сохранилось письмо епис­копа Феоны главному управляющему двором, христианину по имени Аукиан, с инструкциями по поведению на служ­бе языческому императору; общепризнанно, что под импе­ратором может подразумеваться только Диоклетиан. Лукиан уже проводил, насколько мог успешно, работу среди своего окружения и обратил многих, начинавших службу при дворе язычниками. Хранитель личных средств импе­ратора, казначей и ризничий уже перешли в христианство. Феона полагает весьма полезным, если бы теперь управ­ляющий принял на попечение императорскую библиотеку и постепенно и незаметно, в разговорах о литературе, убедил бы императора в истинности христианского учения. Види­мо,  на сторонников новой религии сильное впечатление произвели серьезность и моральные устои великого влас­тителя, и они понимали, что обратить его значило сделать особенно важный, решающий шаг,'теперь, когда победы над варварами и узурпаторами, а также преобразование всего внутреннего механизма государства подняли автори­тет императора на невероятную высоту.  Едва ли нужно говорить, что все подобные попытки по отношению к языч­нику вроде Диоклетиана неизбежно кончались неудачей.

Необходимо также со всей осторожностью отметить, как начались гонения. Евсевий и Лактанций сходятся в том, что незадолго до начала основных мероприятий христиане были изгнаны из армии. Возможно, уже в 298 г. или даже рань­ше был произведен смотр войск, где солдатам-христианам предоставили выбор — или стать язычниками и сохранить службу, или потерять ее. Большинство, не колеблясь, пред­почли последнее, и сказано, что некоторые при этом погиб­ли. Ясно, что на это руководство могло решиться лишь вынужденно и с огромной неохотой, так как хорошие сол­даты и офицеры были в то время величайшим богатством империи. Осмелимся пойти дальше и заключить, что такая чистка армии имела в основе не религиозные, а политичес­кие причины, ибо иначе она прошла бы прежде среди ка­кого-нибудь  другого  общественного  слоя    например, арестовали бы всех епископов,  что действительно было предпринято впоследствии. То ли императоры больше не чувствовали себя в безопасности, окруженные христиани­зированными легионами, то ли они полагали, что в делах как мирных, так и военных на них уже нельзя положить­ся.  Причиной увольнений называли отказ участвовать в языческом жертвоприношении,  но  это был,  разумеется, лишь предлог, потому что пятнадцать лет службу христиан в армии считали вещью вполне естественной. Можно даже утверждать, что императоры «чистили» армию, исполняя замысел поистине дьявольский, чтобы войска могли уча­ствовать в грядущих гонениях без препятствий со стороны христиан. Противное доказать нельзя, так как мы не зна­ем, сколько времени прошло между увольнениями и нача­лом преследований. Если срок составлял несколько лет, тогда правдоподобность объяснения, разумеется, равняет­ся нулю. Жесточайшие кровопролития могли быть задума­ны и подготавливаемы очень задолго, но проведения столь серьезных мер, если единственным смыслом чистки были гонения, нужно ожидать непосредственно перед началом основных действий. Трудно понять такую перемену в на­строении. Если Диоклетиан и хотел иметь полностью язы­ческую армию, то только ради безоговорочного послушания, и он уж точно не прикидывал, как будет распоряжаться ею в чрезвычайной ситуации. Стоит заметить, что император не распускал свой христианизированный двор до начала преследований, вероятно, потому, что надеялся сохранить доверие к тем, к кому привык, как можно дольше.

В свете всего вышесказанного вспомним частью выска­занное, а частью утаенное Евсевием: при начале гонений в двух местах вспыхнули мятежи — в Каппадокии, район Мелитены, и в Сирии. Что касается хронологии, тут Евсевий не вполне надежен, но другого документа у нас нет. Сперва он рассказывает о выходе эдикта, потом о начале преследований в Никомедии, и именно во дворце, и опи­сывает геройскую смерть придворных христиан. Дальше он повествует о пожарах во дворце и казнях христиан в связи с этим и о том, как выкапывали трупы убитых мальчиков-слуг.  Он продолжает:  «В скором времени,  когда некие люди попытались завладеть царской властью в области, именуемой Мелитенской, а другие — в Сирии, вышел цар­ский указ повсюду бросать в темницу и держать в оковах предстоятелей церквей». Затем, справедливо или нет, хри­стианам приписывается попытка узурпировать власть, пос­ле чего и были схвачены епископы. Однако в числе людей, непосредственно принимавших во всем этом участие, непре­менно находились солдаты, ибо без них захват трона не­возможно  представить,  и если  это были христиане,  то, очевидно, отставные солдаты. Можно возразить, что по­пытки узурпации проистекали из отчаяния, так как пресле­дования уже начались, но равно вероятно, что императоры уже знали о беспокойствах среди отставных бойцов. Если верны данные Евсевия о событиях и хронологии, а мы от­решимся от вкладываемого автором смысла и подойдем к источнику с чисто научной точки зрения, естественно пред­положить, что императоры столкнулись с вооруженной оп­позицией и подавили мятеж.

Наконец, насколько известно содержание эдикта, власти намеревались не прямо уничтожить христиан, но постепен­но ослабить их, дабы возвратить в лоно язычества. Их со­брания запретили, их церкви разрушали, их священные тек­сты сжигали. Кто владел почетными должностями и другими чинами, те утратили их. В судебных разбирательствах про­тив христиан из любого сословия применялись пытки. Эти верующие теряли права, по закону предоставляемые всем; пока рабы-христиане хранили верность своей религии, их нельзя было отпускать на волю. Приблизительно такие рас­поряжения были оглашены 24 февраля 303 г., сперва в Ни­комедии, которая в то время была резиденцией Диоклетиа­на и Галерия, и затем — во всей империи.

В самой Никомедии преследования начались в преды­дущий день, на который приходился праздник Терминалий, когда префект гвардии в сопровождении офицеров и дол­жностных лиц разграбил, а преторианцы сломали огромную церковь.

После вывешивания эдикта первой его жертвой стал почтенный христианин, разорвавший его на клочки, презри­тельно заметив, что в нем снова извещают о победах над готами и сарматами. Человек этот был убит. Поведение столь вызывающее нельзя объяснить иначе, как допустив, что даже в этот переломный момент еще оставалась надеж­да на всеобщее сопротивление.

Дальше нам рассказывают о жестоких пытках и казнях множества дворцовых чинов и слуг, причем по имени на­званы Петр, Дорофей и Горгоний. Евсевий, конечно, со­общает нам только, что они пострадали из-за своего бла­гочестия, но если бы дело было только в этом, по закону бы их просто разжаловали. Откуда такое зверство по от­ношению к тем, кого императоры считали раньше своими детьми, хотя и знали об их христианской вере? Очевидно, по мысли правителей, они участвовали в некоем заговоре. Между тем дворец в Никомедии вспыхивал дважды. Согласно Аактанцию, поджечь его велел Галерий, дабы обвинить христиан, которые якобы сговорились с при­дворными евнухами; и Диоклетиан, всегда полагавший себя очень умным, не смог распознать правду, но тут же оказался охвачен беспредельной ненавистью к христианам. Тут уже невозможно опираться на пристрастного писа­теля; но каждый, кто изучал историю Диоклетиана, на­делит его количеством сообразительности достаточным, чтобы суметь разоблачить грубейшее надувательство, ко­торое описывает Лактанций. Огонь разгорелся в той ча­сти дворца, где жил сам Диоклетиан. Но Галерий был последним человеком, кто поджег бы крышу у себя над головой. Самое вероятное, что придворные-христиане, оказавшиеся под угрозой, были виновны; скорее всего, они хотели запугать суеверного императора, а не убивать его. На позднейшем торжестве Константин, в то время находившийся в Никомедии, попытался оправдать всех разом, заявив, что дворец подожгло молнией, как будто молнию можно спутать с чем-то еще. Оба императора действительно были убеждены в виновности христиан, и расследование преступлений приняло кровавую окраску. «Даже могущественнейшие евнухи, некогда распоряжав­шиеся дворцом и императором, были преданы смерти». Ничего удивительного, что после столь скорбных собы­тий эдикт проводился в жизнь с неумолимой строгостью и его дополнили последующие указы.

Скоро, о чем уже шла речь, начались восстания восточ­ных христиан, которые вызвали второй эдикт, повелевав­ший арестовать всех глав общин.

Вероятно, читатель не одобрит такую постановку про­блемы. Справедливо ли обвинять христиан из-за того, что их преследовали? Так поступали французские фанатики в 1572-м, и так же — в Вальтеллине в 1620 г.; чтобы оправдать потоки пролитой крови, они объявили, что все­го лишь сумели предвосхитить жестокий заговор, замыш­ленный поверженными противниками.

Во-первых, никто не говорит об общехристианском за­говоре против правителей или вообще против язычников. Наша значительно более осторожная версия выглядит при­мерно так: некая часть придворных христиан, возможно очень немногочисленная, и некая часть провинциальных офицеров-христиан решила, что они смогут осуществить государственный переворот и передать империю в руки христиан или кого-то, кто им благоволит, намереваясь, мо­жет быть, пощадить самих императоров. Не исключено, что Галерий действительно обнаружил свидетельства этого прежде Диоклетиана и что последнего только с большим трудом удалось убедить.

Во-вторых, никто не станет отрицать, что среди хрис­тиан того времени нашлись бы люди, кого нимало не сму­тил бы такой переворот. Описание Евсевия достаточно выразительно. С другой стороны, земная власть неспособ­на смягчиться, когда угрожают самому ее существованию.

Несчастье заключалось в том, что правители обобщи­ли ситуацию и стали действовать так, будто виноваты были все христиане, и еще в том, что тогдашний закон был слишком скор на пытки и на жестокие казни. Но, чтобы верно судить об отдельных случаях, нам нужны лучшие источники, нежели «Деяния мучеников». Так или иначе, огромное количество людей со временем примири­лось с жертвоприношениями, и последние эдикты Диок­летиана, о которых еще пойдет речь ниже, исходили, видимо, из предпосылки, что успех в общем и целом до­стигнут и что противников осталось не так и много. На­пример, изъятие священных книг долженствовало лишить общины духовной поддержки.

Но имевшиеся противоречия создавали крайне напря­женную ситуацию. Подробно проследить ужасающий ход событий не входит в задачу данной книги. Что касается соправителей Диоклетиана, август Максимиан весьма усер­дствовал в деле гонений, тогда как цезарь Констанций Хлор, человек мягкий и монотеист, довольствовался тем, что во вверенной ему области — в Галлии и Британии — разрушал церкви. Так или иначе, при его дворе, в Трире или Йорке, христиане были, причем в том числе и воины. Но в других частях империи гонения все ужесточались. Судя по множеству пыток и мученических смертей, похо­же, что дознания проводились крайне жестоко; но нужно помнить — судьи, очевидно, полагали, что имеют дело с политическим разбирательством, и обязаны поэтому любой ценой исторгнуть признание. Позиции должностных лиц сильно различались между собой. В Африке, где о поли­тике речь практически не шла, где требовалось, в сущнос­ти,  только  сдать  священные  тексты,  христианам  часто давали понять, что даже к этому их не будут вынуждать особенно сильно. Но многие вызывающе объявляли, что не отдадут хранимые священные тексты, и гордо принимали смерть. Другие тут же покорились приказу и отнесли вла­стям все, что у них было; этих позднее клеймили именем traditores, предатели. Вообще среди христиан обнаружилось чрезвычайное разнообразие черт характера, от позорнейшей слабости до фанатической дерзости;  находились  между ними и великолепные образцы спокойной и разумной стой- кости. Кое-что мы узнаем также о людях, составлявших низший уровень структуры христианской общины. Были люди, желавшие искупить какое-нибудь свое преступление мученической кончиной, подобно тысячам грабителей и убийц, отправившихся в Первый крестовый поход. На дру­гих лежал огромный долг государству из-за налогов, кото­рые они не могли платить, или же на них наседали частные кредиторы, и такие люди искали избавления от забот в смерти или же, терпеливо снося пытки и заключение, на­деялись заставить богатых христиан помочь им. Кроме того, были нищие, для которых жизнь в застенке была слаще, чем за его пределами, поскольку христиане бесстрашно доставляли своим пленным братьям не только вещи первой необходимости. Карфагенский епископ Мензурий обладал достаточной долей рассудка и смелости, чтобы, увидев все это, объявить: тех, кто без нужды принял мученическую кончину, нельзя почитать как мучеников.

Между тем по прошествии чуть более одного года су­дебные разбирательства превратились в настоящее гонение на всех вообще христиан. За вторым эдиктом, повелевшим арестовать духовенство, последовал третий, согласно кото­рому всех заключенных освобождали, если они приносили жертву, в противном случае их следовало к этому вынудить. В 304 г. четвертый эдикт распространил последнее распо­ряжение на всех христиан, причем подразумевая в качестве метода воздействия смертную казнь. На Востоке эти жес­точайшие гонения продолжались четыре года и затем, с некоторыми изменениями — еще пять; на Западе они пре­кратились быстрее.

Церковная история долго полагала своей священной обязанностью в назидание потомству сохранять память о благороднейших мучениках того времени. В поисках под­робностей нам придется довольствоваться сведениями, почерпнутыми из Евсевия и сборников житий. Несмотря на неминуемые возражения исторической критики по по­воду некоторых обстоятельств и в особенности приписы­ваемых им чудес — то, как это новое общество с новой религией и философией борется против мощнейшего язы­ческого государства, чья культура насчитывает тысячу лет, и в конце концов побеждает благодаря самим своим бедствиям, есть воистину величественнейшая историчес­кая картина.

Гонители явно лишились остатков нравственного чувства, когда в 305 г. Диоклетиан и его правители сложили свои полномочия, Галерий и Констанций возвысились до августов, а Север и Максимин Даза стали цезарями. С этих пор кампания выродилась в настоящую войну на уничтожение, особенно во владениях последнего — в юго-восточной ча­сти империи; читателя лучше избавить от ужасающих опи­саний.

Теперь мы возвращаемся к политической истории, пре­терпевшей в то самое время значительные изменения.

Вскоре после начала гонений, уже весной 303 г., Диок­летиан отправился на Запад и осенью прибыл в Рим, дабы отпраздновать там вместе с Максимианом триумф по случаю многих побед и одновременно двадцатилетие царствования. По сравнению с роскошью Карина стоимость триумфа и продолжительность торжества показались весьма умеренны­ми; когда римляне зароптали, император шутливо ответил, что в присутствии цензоров игры не могут быть чересчур уж роскошными. Он выразил свое отношение к римским сплет­ням, оставив 20 декабря город, не дожидаясь прихода ново­го года и церемоний, связанных со сменой консулов. Это был первый визит Диоклетиана в Рим со времен его восшествия на престол. Хотя он построил (после 298 г.) огромнейшие бани, это, похоже, не принесло ему благодарности граждан; хотя он сделал римлянам денежный подарок (конгиарий раз­мером в 310 миллионов денариев, что равняется примерно шестидесяти двум миллионам талеров) больший, чем кто-либо из его предшественников, это не повлияло на настрое­ние народа: люди ждали более впечатляющих игр, и теперь они были разочарованы.

Диоклетиан встретил новый (304-й) год в Равенне. Он тяжело заболел после зимнего путешествия в Никомедию, и с той поры до отречения (1 мая 305 г.) его редко виде­ли. Описание торжественной церемонии отречения, весьма обстоятельное, но подпорченное абсолютной ненадежностью этого автора, дает Лактанций. Холм в трех тысячах шагов от Никомедии, колонна со статуей Юпитера, слезы старо­го императора, говорящего с солдатами, дожидающаяся его дорожная карета — все это, конечно, правда. Но что все ожидали, когда присутствующий Константин будет выдви­нут вместо Севера или Максимина, что внезапный взлет не известного никому доселе Максимина возбудил всеобщее изумление и что все действо было рассчитано на то, чтобы удивить солдат, — в этом мы позволим себе усомниться. Что могло знать население Никомедии о системе усынов­лений старшего императора или даже о его намерении объ­явить о новых усыновлениях? Там, вполне возможно, были люди, желавшие увидеть восхождение Константина; воины ли — остается вопросом, так как вряд ли простой трибун первого ранга успел снискать особенно широкую популяр­ность. Что о нем в то время думал Диоклетиан, мы не зна­ем; раньше, во времена военных походов, он весьма благо­волил ему — за что Константин платил уничижительными замечаниями и злобными интригами.

Мотивы отречения уже были представлены нами в их истинном свете. Если верны наши умозаключения, импера­торскую власть ограничивали двадцатилетним сроком, дабы, насколько возможно, упорядочить удивительную династию без права наследования и обеспечить спокойное преемничество усыновленных. Вероятно, и суеверия сыграли здесь свою роль, во всяком случае что касается твердой уверен­ности Диоклетиана в послушании своих соправителей. Ос­тается допустить, что император, надеясь убедить всех сво­их преемников в необходимости подобных мер, имел на то основательные тайные причины.

Все же Диоклетиан, насколько возможно, какое-то вре­мя был доволен и счастлив, живя в своем лагере-дворце в Салонах. В пользу его говорит, что после двадцати лет войны и властительных грез он вернулся к местам и заня­тиям юности и собственными руками возделывал огород. Не следует ли заключить, что он всегда был внутренне выше восточного дворцового церемониала, который сам же и ввел, и в Никомедии часто тосковал о своем домике в Далмации? С этим поразительным человеком никогда нельзя сказать, вызван ли его поступок обычным тщесла­вием, верой в судьбу или силой политического гения. Диоклетиан понял, как обеспечить Римской империи то, что только и могло сохранить ее, а именно — непрерывность власти; и он оказался вынужден вступить на престол, дабы воплотить свои идеи. Теперь задача была выполнена, и он мог вернуться к тишине и спокойствию.

Максимиан, который против своей воли все же торже­ственно повторил поступок старшего императора, возвра­тился в прекрасное поместье в Лукании, в то время как его сын Максенций избрал для резиденции презренный Рим или же его окрестности. Сам презираемый и, по общему мнению, недостойный править, он прекрасно понимал си­туацию, и трудно поверить, что Галерий охотно позволил ему поселиться в этой области. Вероятно, возражения про­звучали сразу же, но так просто Максенция нельзя было переубедить. Как уже отмечалось, одного следствия диоклетиановской системы автор ее не предусмотрел: сыновей императоров следовало либо поощрять, либо убивать. Но по причинам, которые мы уже попытались обозначить, на­стоящей династии требовалось избегать, и с чистой деспо­тией Диоклетиан явно не желал иметь ничего общего, так же, как прежде, после падения Карина, он не желал иметь ничего общего с проскрипциями. Далее, Максенций женил­ся на дочери Галерия, скорее всего, против собственной воли и воли Галерия, просто чтобы выполнить веление пре­старелого императора.

В течение нескольких месяцев все как будто бы шло по намеченному руслу. Но в начале следующего (306-го) года в этой занимательной драме появляется новый пер­сонаж. Константин, которого история справедливо титу­лует Великим, покинув двор в Никомедии, таинственно исчез и внезапно объявился рядом со своим отцом, Констанцием Хлором, когда тот уже отплывал из гавани Гессориака (Булонь) в Британию.

Исторический облик Константина подвергся сильнейше­му искажению. Ясно, что авторы-язычники относились к нему враждебно, и это не может повредить ему в глазах потомства. Но он попал в руки худшего из льстецов, пол­ностью исказившего его память. Это был Евсевий из Ке­сарии со своей «Жизнью Константина». Человек, который, несмотря на все недостатки, всегда сохранял величие и силу, предстает здесь как лицемерный святоша; множество отрывков обильно свидетельствует о его бесчисленных пре­ступлениях. Двусмысленные похвалы Евсевия по сути сво­ей неискренни. Он говорит о человеке, но имеет в виду его дело, а именно могучую церковную иерархию, учрежден­ную Константином. Кроме того, не говоря об отвратитель­ном стиле, манера повествования у Евсевия намеренно таинственная, так что в самых важных местах читатель просто-таки видит окружающие его топи и капканы. Во­время заметив их, читатель может легко заплутать и сде­лать худшее из возможных предположение касательно того, что от него скрыли.

Предисловие к этой биографии весьма восторженное: «Простирая взор к небесному своду, мы представляем, что блаженнейшая душа его обитает там с Богом. При мысли, что, сбросив всю эту смертную и земную одежду, она облек­лась в блистательную ризу света и живет как украшенная неувядаемо цветущим венцом, при этой мысли ум цепенеет и остается безгласен, и предоставляет лучшему украсить ее достойными похвалами». Вот бы так и в самом деле случи­лось! Если бы мы вместо этого произведения располагали текстом какого-нибудь разумного язычника вроде Аммиана, мы бы подошли несравненно ближе к подлинному историчес­кому феномену, каким был Константин, пусть бы нравствен­ный его облик и не остался незапятнанным. Тогда бы мы, наверное, четко увидели то, что сейчас только предполага­ем, — в сущности, Константин никогда не демонстрировал окружающим, что разделяет христианскую веру, но до пос­ледних дней хранил при себе свои личные убеждения. В том, что Евсевий вполне способен такой факт замолчать, он сам признался, когда ранее охарактеризовал Лициния как лю­бимого Богом императора, говоря о войне с Максимином Дазой, хотя, конечно, прекрасно знал, что Лициний был все­го-навсего язычник, терпимый к чужой вере. Судя по все­му, его работа о Константине такого же свойства. Если бы автором ее был кто-нибудь другой, то, по крайней мере, сле­тела бы маска отвратительного ханжества, безобразящая облик императора, и перед нами предстал бы расчетливый политик, умело использующий все доступные материальные ресурсы и духовные силы, чтобы сберечь себя и власть и при этом не сдаться в руки ни одной из партий. Правда, образ такого эгоиста не слишком-то назидателен, но история пре­доставляет немало возможностей к нему привыкнуть. Более того, чуть шире взглянув на вещи, легко себе представить, что со времен первого своего политического выступления Константин действовал, повинуясь той движущей силе, ко­торую от начала мира энергическое честолюбие именует «не­обходимостью». Это то удивительное сочетание поступков и предопределения, которое, словно некая таинственная власть, ведет за собой одаренных людей, стремящихся к власти. Тщетно протестует добродетель, тщетно возносятся к Неме­зиде миллионы молитв угнетаемых страдальцев; великий че­ловек, часто сам того не сознавая, повинуется велениям высших, и в нем проявляет себя эпоха, хоть он и думает, что сам управляет своим веком и определяет его лицо.

Что касается Константина, тут главное, как мы оцени­ваем первые его поступки. Как известно, Галерий сперва надеялся, что война с сарматами, а потом — что «гимнас­тика» с дикими зверями избавят его от нежелательного лица, но бесстрашный герой равно поборол и варваров, и львов и сложил все это к ногам нового старшего импера­тора. Тогда, невзирая на постоянные просьбы Констанция Хлора вернуть ему сына, Галерий, весьма враждебно на­строенный, продолжал держать его возле себя, как плен­ника, и отпустил, только когда отказывать стало уже невозможно. Получив позволение, Константин в величай­шем секрете до назначенного срока покинул двор, предва­рительно искалечив казенных лошадей так, чтобы никто не смог преследовать его. Из этого мы можем заключить, что он серьезно полагал, будто жизнь его под угрозой. Гале­рий, разумеется, ненавидел его, как отвергнутого и все же не оставившего честолюбивой борьбы сына императора, но освободил его, хотя, весьма вероятно, Константин после гонений оказался сильно замешан в дворцовые интриги. Так или иначе, Констанций имел право вызвать к себе сына.

Присоединившись к отцу, он участвовал в его победо­носном походе против шотландских пиктов. Таким образом, Констанций никак не мог находиться на пороге смерти, как утверждают Евсевий и Лактанций, чтобы сделать повествование более трогательным, и не потому призывал своего сына. Но сразу после возвращения с войны он умирает (в Йорке, 25 июля 306 г.). Согласно распоряжению Ди­оклетиана, которому все вышеупомянутые были обязаны своим положением, Галерий должен был теперь провозгла­сить нового августа и предоставить ему нового цезаря. Но если вместе с этим императорским повелением следовало учитывать право наследования, тогда неоспоримый приори­тет имели бы сыновья Констанция от его брака с Флавией Максимианой Феодорой, падчерицей старого Максимиана, то есть Далмации, Ганнибалиан и Юлий Констанций. Од­нако все они были еще слишком юны, старшему едва ис­полнилось тринадцать.

Вместо этого наследовал Константин. Пожалуй, чересчур было бы в данном случае защищать хитроумные установле­ния Диоклетиана касательно престолонаследия, но согласно их букве Константин был узурпатором. Он родился от со­жительницы Констанция в Ниссе (Сербия) в 274 г., и по­этому, строго говоря, не подходил даже по праву наследо­вания. Панегирист Евмений, разумеется, делает его вполне законным преемником и полагает, что он по собственному желанию просил соизволения принять власть у отрекшихся императоров, но это только слова. Тем не менее данный па­негирик представляет немалый интерес, так как святость права наследования своего героя автор отстаивает с большой горячностью. Помня о происхождении Константина из рода великого Клавдия Готского, Евмений обращается к нему так: «Род твой столь благороден, что империя не может награ­дить тебя более высокими, достойными тебя, почестями... Не случайное чужое решение и не неожиданная милость судь­бы сделали тебя императором; по рождению заслужил ты власть — дар богов».

Но согласие и благоволение других оказывались в дан­ном случае не таким уж пустячком. Назначил ли его отец впрямую своим преемником, нельзя утверждать с точнос­тью, так как имеющиеся источники слишком пристрастны. Возможно, отец просто призывал своего тридцатидвухлет­него сына, доблестного и опытного в делах военных, помо­гать оставшейся без опоры семье. Поздние авторы, например Зонара, предлагают очень удобное объяснение:

 «Констанций Хлор был болен, и мучился мыслью, что дру­гие дети его окажутся в такой беде. Тогда ангел явился ему и повелел передать свою власть Константину». Прочие, как, например, Евсевий, Лактанций и Орозий, не берут на себя труд отыскать мотивы, но пишут так, как если бы преемничество Константина было самоочевидно. Факт тот, что солдаты его отца объявили его августейшим императо­ром. Ведущий голос при этом принадлежал вождю алеманнов по имени Крок (или Эрок), которого Константин взял на службу вместе с его людьми, воевать против пиктов. Сыграла, естественно, свою роль и надежда на богатый подарок. Вышеупомянутый панегирист очень трогательно описывает происходившее: «Когда ты впервые выехал пе­ред армией, воины надели на тебя пурпур, хотя ты плакал... Ты хотел убежать от этой их пылкой верности, и пришпо­рил коня; но это было всего лишь, сказать откровенно, юношеское заблуждение. Какому коню хватило бы сил уне­сти тебя от настойчиво преследовавшей власти?» Бесполез­но пытаться прозреть детали данной интриги.

Когда Галерий узнал, что произошло, он сделал, что мог: поскольку отстранить Константина можно было, только начав гражданскую войну, он все же признал его, но толь­ко вторым цезарем; Севера он объявил августом, а Мак-симина Дазу — первым цезарем. Подлинное посвящение во властители он получил через несколько лет в походах против германцев, о которых говорилось ранее. Галлией в то время мог управлять только ее спаситель и защитник, и на этом поле отец предоставил сыну по крайней мере по­добрать колосья.

Немедленным и неизбежным следствием захвата влас­ти Константином стал захват власти Максенцием. Что по­зволено сыну одного императора, трудно запретить сыну другого. Из уважения к предписаниям Диоклетиана отец Максенция Максимиан долго противодействовал такой узурпации, но в конце концов не смог устоять перед соблаз­ном и присоединился к сыну. Хотя Максенция, вероятно, уже знали как человека дурного и развратного, союзника­ми его стали ожесточенные римляне, покинутые императо­рами, и преторианцы, значение которых настолько умали­лось. Не исключено также, что последний гневный уход Диоклетиана из Рима в 303 г. был как-то связан с нача­лом этого заговора. Галерий в результате перестарался, обложив древнюю столицу мира новыми налогами наравне с прочими областями. Максенций получил себе в сторон­ники нескольких офицеров, крупного поставщика и прето­рианцев, которые тут же провозгласили его императором. Городской префект, пытавшийся противодействовать им, сразу был казнен. Похоже, что в руках захватчика в ско­ром времени оказалась вся Италия.

Долее Галерий не мог оставаться сторонним наблюдате­лем. Он отправил туда соправителя Севера (307 г.), кото­рый, унаследовав владения Максимиана, вроде бы считался главным над Италией. Но армию Севера, состоявшую пре­имущественно из ветеранов Максимиана, нельзя было по­слать против Максенция. Последовали предательство, от­ступление, и в Равенне или близ нее Север сдался в плен; но и это не спасло несчастного императора от подлого убий­ства. Галерий собрался мстить за его гибель, но его армия оказалась столь же ненадежной, и он вынужден был поспеш­но вернуться.

Между тем старый Максимиан, как уже говорилось, присоединился к своему сыну — если, конечно, Максен­ций в самом деле родился от него и сирийки Евтропии и не был подкидышем, как утверждают некоторые язычники и христиане, свидетельство которых о значимости, снова придававшейся теперь праву наследования, следует здесь отметить. И действительно, отношениям между отцом и сыном настолько недоставало сыновнего почтения, что воз­никновение подобных слухов было совершенно неизбежно. Да и солдаты не радовались старику — возможно, они боялись его муштровки, но, так или иначе, когда через ко­роткое время он попытался повести их против сына, под­держки он не нашел. Они отказались, не скрывая презре­ния, после чего Максимиан оправдался, будто проверял их верность. Если верить Зонаре, то он даже навестил пред­варительно сенат и объявил там своего сына недостойным власти. В любом случае тут примечательно забвение прин­ципов правления Диоклетиана, особенно учитывая враждеб­ность Максимиана к сенаторам (о чем говорилось в главе 2 данной книги).

Когда беспокойный старец увидел, что надежды его на верховную власть рухнули, он направился в Галлию, стремясь добиться от Константина того, чего не смог получить от Максенция. У него оставался еще один залог могущества — его младшая дочь Фауста; он отдавал ее Константину и вдобавок дарил его титулом августа. Максимиан  хотел дождаться, пока Максенций вступит в войну с Галерием, который уже снова был готов к схватке,  и затем вмешаться с превосходящими силами. Но Константин при­нял дочь и титул и отказал тестю в какой бы то ни было дальнейшей помощи, после чего Максимиану оставалось только вернуться в Рим и пытаться установить более-ме­нее дружеские взаимоотношения с собственным сыном.

В нашем распоряжении имеется торжественная речь, произнесенная по случаю этой свадьбы. Наверное, ни одному оратору «на случай» не давалось задания сложнее, нежели этому безымянному галльскому ритору, обязанному обо всем умолчать и одновременно обо всем сообщить; и нужно при­знать, что он исполнил это задание талантливо и тактично. Особый интерес для нас представляют поздравления с дол­гожданным учреждением династии: «Пусть владычество Рима и потомство императоров будут равно вечны и бессмер­тны!» Примечательно, что о сыне Константина от первого брака с Минервиной, Криспе, не упоминается, тогда как о самом браке, долженствующем подтвердить высокие мораль­ные качества жениха, говорится много. Зато оратор превоз­носит счастье Константина, принявшего в дом Геркулианов, сыновей Фаусты.

Пока Галерий готовил поход на Италию, Максимиан опять сцепился с Максенцием. Дело дошло до того, что он прилюдно попытался сорвать с сына пурпурное одеяние. Снова ему пришлось покинуть Рим.

Среди всеобщего смятения Галерий решил прибегнуть к рассудительности престарелого Диоклетиана, который по его просьбе (307 г.) явился на встречу в Карнунт (Петронелль, неподалеку от Геймбурга). У Лактанция старший император сошел с ума за несколько лет до описываемых событий, но соправители, похоже, не потеряли доверия к силе его разу­ма, когда встретились на Дунае. Здесь первым делом вмес­то убитого Севера провозгласили августом испытанного полкового товарища и друга Галерия — это был иллириец Лициний. Старый Максимиан тоже пришел на встречу, но вме­сто утешения и помощи его опять стали убеждать отречься. Лициний стал единственным законным властителем Запада. Но Максимиан не мог долее выносить бездействия, и, едва оказавшись вне поля зрения своих бывших соправителей, то есть в Галлии, при Константине, он поддался искушению получить за счет своего зятя то, чего не удалось обрести за счет сына. Пока Константин воевал с франками, Максими­ан в третий раз надел пурпур, захватил сокровищницу и ар­сенал и укрылся в твердыне Арелат (Арле), а когда отсут­ствовавший август поспешно начал преследование, бежал в Массилию. По-видимому, там его люди выдали его зятю, который, как нам сообщают, опять даровал бунтовщику жизнь и свободу. Но Максимиан воспользовался ими лишь затем, чтобы сплести новый, опаснейший заговор, о котором Константину сообщила сама Фауста. Делать было нечего, пришлось проводить хитроумного старца в мир иной. Ему по­зволили выбрать способ смерти, и он избрал петлю (310 г.). В начале XI века могилу его обнаружили в Марселе. В свин­цовом гробу внутри мраморного саркофага лежало прекрас­но сохранившееся тело, богато наряженное и набальзамиро­ванное. Архиепископ Реймбольд из Арле бросил врага Бога и Константина в море со всеми принадлежностями, и гово­рят, что на этом месте вода и доселе бурлит день и ночь.

Как, наверное, омрачали эти события последние годы Диоклетиана! Тщеславие, подкрепленное правом наследо­вания, уже наполовину уничтожило его систему, и он был обречен испить чашу скорби, наблюдая, как за пределами императорских фамилий вновь поднимает голову узурпация, явившаяся из III века, когда Элиан и Аманд, Каравзий и Аллект, Ахилл и Юлиан и их сторонники заплатили река­ми крови за свои посягательства на власть. Управителя Африки, фригийца Александра, чьей поддержки наивно домогался Максенций, почти без его на то желания воины облачили в пурпур (308 г.). Нельзя винить старого садов­ника из Салон, пытавшегося прозреть будущее, за убеж­денность,   что  перед  глазами  его  проходят  тяжелейшие бедствия и сама гибель империи. Естественно, граждан­ские войны всегда отражались на ходе гонений; вспышки ужасающей жестокости, случавшиеся с 308-го по 313 г., перемежавшиеся периодами относительного затишья, непос­редственно связаны с вопросами наследования. О Максен­ций Евсевий сообщает, что он долгое время из ненависти к Галерию щадил христиан и даже сам объявлял себя хри­стианином. Максимин Даза тоже был то мягок, то жесток по отношению к христианам, в зависимости от того, хотел ли он бросить вызов или польстить Галерию.

Тем временем проблема престолонаследия несколько упростилась. Галерий умер в 311 г., будто бы от отврати­тельной немочи, в Сардике, что в Мезии. Позволим Лак-танцию услаждать свою душу описанием того, как черви пожирали нижние части туловища Августа, и добавим толь­ко, что об этом правителе, действительно безжалостном к христианам, язычники говорили: «Муж и похвальных нра­вов, и великий в военном деле». Следует также помнить, что у него достало силы характера ли: лить престола соб­ственную семью и передать императорскую власть своему другу Лицинию, которого он считал наиболее достойным. Незадолго перед смертью Галерий признал проигрыш мо­гучего государства в борьбе против христиан, издав про­изводящий гнетущее впечатление эдикт о терпимости, в конце которого он просит, чтобы те, кого прежде пресле­довали, молились за него перед своим Богом. Соправители его согласились с этим указом — Константин, Лициний и косвенно — Максимин Даза, постольку, поскольку распо­ряжение его высшего чиновника может считаться согласи­ем. Христиан, вернувшихся домой из темниц и рудников, радостно приветствовали даже язычники, настолько люди устали от ужасов. Детали последующих установлений не сохранились, и о них можно только догадываться из по­зднейшего. Однако, по всей видимости, установления эти были строги и изложены в том же мрачном тоне, что и эдикт.

Трудности, угрожавшие наследованию, внезапно раз­решились, мирно и неожиданно. Максимин Даза, неког­да цезарь Галерия, уже принявший в другой связи титул августа, решил, что имеет основания опасаться Лициния, считавшегося августом западной части империи, якобы со­бравшегося уменьшить его восточные владения. Каждый направил против другого армию, но посреди Геллеспон­та, встретившись на борту корабля (311 г.), они догово­рились и сделали этот пролив и архипелаг границей сво­их владений, так что Лицинию достался весь полуостров между тем морем и Адриатическим. Что о таком разде­лении думал Диоклетиан, неизвестно.

В то же время военачальники Максенция подавили мя­теж в Африке. Узурпатор Александр был побежден, схва­чен и задушен, и несчастную провинцию строго наказали. Город Кирта испытал такие жестокости, что при Констан­тине его пришлось отстраивать заново. Празднуя в Риме триумф, Максенций припомнил о древних раздорах между Карфагеном и столицей.

Теперь снова было два западных и два восточных пра­вителя, Константин и Максенций, Лициний и Максимин Даза. Но их отношения сильно отличались от гармони­ческого «тетрахорда», который некогда объединял Диок­летиана и его соправителей. Не существовало иерархии и взаимных обязательств; каждый август был сам по себе и на прочих взирал недоверчиво. Свои владения они стро­го разграничили; никто не смел распоряжаться в чужих землях, но никто и не помогал другому, не выговорив себе предварительно выгодных условий. Империя оказа­лась разделена на четыре части, и Константин, первым нарушивший мир, теперь должен был создать некое но­вое единство вместо существовавшего ранее.

Проследим же историю его жизни, уделяя внимание прежде всего тому, как и какими средствами он справил­ся с этой задачей.

Среди трех своих соправителей он выбрал наиболее зна­ющего и в то же время наиболее законного и вступил с ним в союз: Лициний обручился с Констанцией, сестрой Кон­стантина. Затем они начали войну с Максенцием (312 г.). Максенций тем временем объединился с Максимином, в основном против Лициния, у которого он желал отнять Иллирийскую область. Попытки примирения со стороны Константина ни к чему не привели; Максенций презрел «убийцу своего отца» и начал готовиться к сражению с ним. Кто первым пошел на открытый разрыв, неизвестно. Евсевий приписывает эту заслугу Константину, причем даже превозносит его и говорит о проявленной им милости к несчастному измученному Риму: «Константин сказал, что жизнь ему не в жизнь, пока царственный город будет ос­таваться под бременем бедствий». Едва ли это верно ха­рактеризует нам мотивы Константина, но зато подход Евсевия характеризует весьма полно. Максенций собрал огромные войска, которые не предали его в критический момент и, конечно, добыли бы для него победу, если бы он больше понимал в стратегии и не бездействовал бы трус­ливо. Напротив, силу Константина составляли не велико­лепные легионы, служившие еще покойному Констанцию Хлору, за которые его восхваляли писатели обоих вер, и не любовь христиан, и, может быть, даже не отчаяние ра­стоптанной Италии, ибо вряд ли в этой борьбе кто-то при­слушивался к голосу народа, — но, скорее, войнолюбивая мощь ста тысяч человек, преданных самому Константину (бриттов, галлов и варваров), и собственная его личность. Если бы эти битвы воспел менее сомнительный источник, мы, возможно, сочли бы их столь же совершенными стра­тегически, как и итальянскую кампанию молодого Наполе­она, с которой их объединяет несколько схожих сражений. Штурм Суз, бой при Турине, где тяжелую кавалерию про­тивника — лошади и люди сплошь покрыты броней — удалось разбить с помощью железных шаров, вход в Ми­лан, кавалерийская атака при Брешии — все это напоми­нает начало похода 1796 года, и страшную битву Констан­тина при Вероне можно сравнить с захватом Мантуи. Противник тоже вполне достоин сопоставления с врагами Наполеона. Люди Максенция сражались храбро и упорно и не желали переходить на сторону Константина, так что ему пришлось заковать всех пленных воинов Вероны в цепи, чтобы они не смогли пробиться обратно к Максимину. Предать их смерти значило поступить несогласно с но­воявленными идеалами гуманности и интересами государ­ства, а на слово их, по-видимому, нельзя было положиться; поэтому мечи их перековали на кандалы. Тем не менее Верона сдалась только после того, как другая часть армии Константина штурмом взяла Аквилею и Модену.

Имея столь надежную опору, можно было попытаться завоевать всю Италию. Максенций и его полководцы были побеждены неожиданностью. Пусть они и заняли своевре­менно и без особых усилий альпийские проходы, они не могли пешими осаждать Альпы целиком и долину, где ли­лись потоки крови. Стратеги могут попробовать установить, не было ли у Максенция особых причин допустить против­ника почти к Риму. Наши авторы представляют его то тру­сом, прячущимся за городскими стенами, то суеверным чародеем, и в обоих описаниях есть доля истины. Нет ни­каких  сомнений,  что  жители  Рима  ненавидели  тирана. В стычках с его солдатами погибло шесть тысяч человек, и врагов ему добавляли его распутство и невероятные при­хоти. Но не это решило исход дела. На стороне Максен­ция сражалась огромная армия, в Риме имелось достаточ­но запасов на случай осады, вокруг города можно было прорыть защитные рвы, так что не составляло никакого труда остановить продвижение противника и даже, пожа­луй, его обойти и взять в кольцо. Но если знаменитая бит­ва, начавшаяся у Красных скал, в девяти милях от Рима, и закончившаяся у Мильвийского моста, действительно проходила так, как рассказывают наши авторы, оправдать ее стратегический замысел невозможно. Дело в том, что вся армия Максенция выстроилась в одну линию, так, что сза­ди нее оказался Тибр, — при том, что через этот стреми­тельный  поток других переправ,  помимо  Мильвийского моста и парома неподалеку, не существовало. Поражение в такой ситуации было неизбежно. Кто избежал мечей, погиб в волнах. Преторианцы, остававшиеся рядом с Максенцием, своим ставленником, держались дольше всего. Но он тоже бежал и сгинул в водах реки, а преторианцы при­няли смерть от мечей, как некогда полк Каталины в Пистойе, там, где они начинали битву. Гибель их была весьма выгодна Константину, ибо иначе когда-нибудь ему все же пришлось бы с ними считаться. Теперь он мог вовсе изба­виться от преторианского лагеря.

После этого сражения запад наконец обрел своего гос­подина; Африка и острова достались ему же. Когда столк­нулись два незаконных претендента, победа досталось, как и следовало ожидать, тому, кто был более талантлив и бо­лее решителен. Константин, которого прежде знали толь­ко по войнам с варварами, внезапно оказался в центре всеобщего внимания, в лучах героической славы. Теперь следовало сообщить своему могуществу, насколько возможно, основания, отличные от военного преимущества.

Если верить только ораторам «на случай», первое, что сделал Константин, отменив самые зловредные распоряжения Максенция, — это воздал почести сенату и возвысил его с помощью отчислений из провинций. Но не требуется большой проницательности, чтобы понять, что после всего, что произошло за последние три года, сенат никак не мог участвовать в управлении государством. Константин, конечно, мог, дабы польстить христианам, возродить почет, прежде оказывавшийся этому учреждению, но он не ждал никакой поддержки с его стороны и поэтому, конечно, ос­тавался к сенату безразличен. На деле он, вероятно, уже вынашивал планы, подразумевавшие раскол между ним и этим собранием патрициев. Спустя девять лет у панегири­ста, называющего сенат цветом мира, а Рим — крепостью народов и властелином земель, сквозь строчки, тем не ме­нее, проглядывает истина: «Эта достойная душа римского народа [т. е. сенат] воскресла в древнем своем величии, без дерзкого упрямства и печального смирения. Наставления божественного владыки направили ее на должную тропу, и, слушаясь каждого его жеста, она не трепещет перед ним, но внемлет его доброте». Другими словами, сенат, большей частью состоявший из язычников и не имевший влияния на правительство, оказался в положении, внешнем по отноше­нию к императору. Сенаторы продолжали собираться ре­гулярно, и эти сессии даже еще отмечали в календаре (senatus legitimus, «законные собрания сената»), но, за вычетом января, они проходили только раз в месяц.

Тем временем император объявил себя покровителем христианства. Вопрос о его личных убеждениях можно пока опустить; давайте спросим себя, что могло заставить римского императора сделать такой шаг. Христиане со­ставляли незначащее меньшинство, которое незачем было беречь; почему решил тщеславный человек, что терпи­мость к ним может помочь добиться власти или хотя бы просто сослужить какую-то службу?

Загадка легко разрешится, если мы вспомним, что боль­шая часть язычников, к чьему мнению прислушивались, не желала дальнейших гонений, что им не нравилось проис­ходящее в жизни общества, что их беспокоила растущая кровожадность толпы, что сравнение между Галлией, от­нюдь не цветущей, но хотя бы мирной, и безжалостной политикой востока и юга говорило вовсе не в пользу пос­ледних. Любой террор оказывается несостоятельным, ког­да средний человек успокаивается и начинает задумываться о возможных неприятных последствиях. Фанатики, мечтав­шие о непрекращающихся гонениях, или погибли согласно собственной логике, или к ним перестали прислушиваться. Даже императоры-гонители иногда устраивали своим под­данным передышки, когда к разнице вер относились спо­койно,  или по политическим соображениям,  или просто чтобы позлить Галерия, и сам Галерий, когда в 311 г. за­болел этой страшной болезнью, тоже издал весьма приме­чательный эдикт о терпимости. Два эдикта о терпимости Константина, появившиеся в Риме и Милане (312-й и 313 г.) ничего нового собой не представляли, это было даже не оружие против других императоров, напротив, он убедил Лициния, к тому времени женившегося на его сестре, при­соединиться к миланскому указу (зима 312/313 г.), и оба вместе договорились с Максимином Дазой, что он также поддержит это постановление. Терпимость к христианам в данном случае — дело вынужденное и не требует дальней­ших объяснений. В миланском эдикте, который подписал также Лициний, Константин пошел дальше. Этим указом он даровал неограниченную свободу всем культам, что под­разумевало и многочисленные христианские секты. Государ­ственное признание означает, что христианство оказалось приравнено к вере в старых богов; оно приобретает харак­тер корпорации и получает обратно церкви и прочую кор­поративную собственность, которая к тому времени перешла во владение государства или в частные руки.

Однако в одном пункте новый властелин Востока все-таки обнаружил свое подлинное отношение к вопросу о римской государственной религии — а именно глубинное к нему безразличие. После битвы у Мильвийского мос­та, помимо других почестей, сенат и народ наградили его триумфальной аркой. Арку поставили поспешно, отчасти воспользовавшись изящными фрагментами арки Траяна.

Возможно, знали, что Константин иногда называл Трая­на «стенным лишаем» из-за множества надписей, увеко­вечивавших его память; тем меньше колебались, строя памятник из Траяновых камней. Надпись на арке гласит, что Флавий Константин Максим победил тирана и всех его сторонников «по божественному наитию» (instinctu divinitatis); но под этими словами можно различить бо­лее ранний текст: «по мановению Юпитера Оптима Мак­сима» (nutu I.О.М.)[1]. Вероятно, изменение внесли, когда император впервые увидел надпись (которую составили без его ведома), то есть во время его приезда в Рим в 315 г., когда его религиозная позиция, по-видимому, оп­ределилась четче. Первоначальный текст показывает, что непосредственно после победы было ясно только, что им­ператор — римлянин-язычник. Исправленный вариант этого не опровергает и вовсе не представляет Констан­тина христианином; просто-напросто не указывается пря­мо его исповедание веры и остается достаточно простора для монотеизма. Как известно, некоторые рельефы на арке изображают языческие жертвоприношения Аполло­ну, Диане, Марсу, Сильвану, а также смешанные жерт­воприношения, называвшиеся suovetaurilia[2].

Не только Евсевий, но и правительственные учрежде­ния называют Максенция «тираном», что означает, пользу­ясь современными выражениями, «незаконный правитель», «узурпатор». Определение было равно приложимо и к Кон­стантину, но все убедили себя, что Максенций на самом деле не являлся законным наследником и его мать якобы это признала. Когда людей уже не принуждали терпеть злодеяния принцев крови, как только народ смог выбирать, он сразу затосковал о наследственности императорской вла­сти и взмолился о династии. С тех пор в панегириках Кон­стантин стал единственным законным правителем, а все прочие — тиранами.

Перед лицом столь могучих честолюбивых устремлений система усыновлений Диоклетиана, во многом основывавшаяся на идее самоотречения, не работала. Тогда он покон­чил с собой (313 г.) — или уморив себя голодом, или при­няв яд. Константин и Лициний в своей необъяснимой слепоте хотели заманить его в западню и пригласили его на свадьбу Констанции в Милан, откуда он, без сомнения, не выбрался бы живым или, по крайней мере, свободным. Диоклетиан не доставил им этого удовольствия, отговорив­шись своими шестьюдесятью восемью годами. Тогда они послали ему письма с угрозами и обвинениями, что он яко­бы поддерживал Максимина Дазу и в свое время — Максенция. Диоклетиан слишком устал от жизни или слишком уверился в том, что он обречен рано или поздно попасть в руки Дазы, и перспектива быть задушенным кем-то еще радовала его не больше. Хотя он умер как частный граж­данин, в последний раз в римской истории ему устроили апофеоз в древнем, языческом смысле, видимо, в основном стараниями сената. Богато украшенный маленький храм при дворце в Салонах, некогда бывший святилищем Эскулапа, вероятно, не что иное, как гробница великого императора, воздвигнутая еще при его жизни, и саркофаг с рельефами, изображающими калидонскую охоту, продолжает хранить его тело. Но Мелеагр, борющийся с вепрем, здесь не кто иной, как сам Диоклетиан в переломный момент своей жизни. Не все могли видеть эту скульптуру: примерно спу­стя поколение гроб закрыли пурпурным покрывалом.

Чем бы были без него правители этого периода? Самое большее — военачальниками с более или менее неопределен­ными видами на императорский трон, они замышляли бы убийства, которые осуществляли бы солдаты или заговорщи­ки. Только упорядоченность, внесенная им, только период свободного цезаризма вновь позволили говорить о праве пре­емственности, а вскоре также и о наследственном праве, даже если иногда права эти имели весьма сомнительную цен­ность. Без Диоклетиана не было бы Константина, то есть силы достаточной, дабы в целости и сохранности поместить империю в совершенно новую ситуацию, при этом не разру­шив ее, и передвинуть центр тяготения верховной власти в новое место, согласно требованиям наступившего века.

Следующим обреченным был Максимин Даза. Разврат­ный и необычайно суеверный, он, тем не менее, обладал той дерзкой решимостью, которая составляет необходимое ук­рашение властелина и которая, вероятно, и побудила Галерия усыновить его. В остальном правление его, если взять его отношение к христианам, представляется временем же-стокостей и бессердечия; но едва ли стоит судить Максимина на основании частностей, ибо, как впоследствии при Юлиане, соправителями его стали маги и жрецы. Он при­слушался к настойчивым просьбам двух других императо­ров и присоединился к эдикту о терпимости, но явно по принуждению, так что христиане, помня его предыдущие уловки, не спешили обнаруживать себя.

Годы и годы его не оставляло чувство, что однажды ему придется отстаивать свою жизнь, и поэтому он сразу всту­пил в тайный союз с узурпатором Максенцием, как Лициний — с узурпатором Константином. Но Максенций не помог ему в этот опасный час, может быть, потому, что знал, что Дазе уже нельзя помочь; Максимин же собрал все свои силы, дабы снова внезапно напасть на Лициния (313 г.). С молниеносной скоростью он прошел из Сирии через Малую Азию в Европу и захватил крепость Визан­тии и Гераклею на земле своего противника. Битва с изум­ленным неприятелем состоялась между Гераклеей и Адри­анополем. Хотя два вождя совершенно того не желали, но очевидно было, что это схватка между христианством и язычеством, так как все знали: одержав победу, Максимин возобновит гонения на христиан, притом самые жесточай­шие. Однако весьма сомнительно, задумывались ли вооб­ще об этом сражающиеся армии, хотя у Лактанция все войско Лициния выучило наизусть молитву, которую яко­бы ангел сообщил императору во сне. Максимин оказался жертвой или большей искусности в делах военных, или репутации своего противника, к которому переметнулась часть его собственного воинства. Бежав, он вновь собрал свои силы в Каппадокии и намеревался загородить укреп­лениями перевалы Тавра, но в Тарсе, что в Киликии, умер, вероятно, по причинам естественного характера. Лициний, уже взявший Никомедию и издавший там новый указ о терпимости, беспрепятственно овладел Азией и Египтом.

Константин, несомненно, наслаждался зрелищем того, как между собою сражаются два законных правителя, и сознанием того, что теперь их стало на одного меньше. Кроме того, Лициний весьма обязал его, устранив семьи Галерия, Севера и Максимина Дазы, включая их ни в чем не повинных детей; даже Приску и Валерию, вдову и дочь Диоклетиана, позднее схватили в Фессалониках и обезгла­вили. Такие жестокости при диоклетиановской системе правления были бы бессмысленны... да нет, невозможны. Но когда в народе снова начали задумываться о правах наследования, такие принцы и принцессы представляли большую опасность. Новый владыка Востока решил про­блему обычным способом султанов: убивать, пока возмож­ных претендентов не останется. Будучи правителем, Лици­ний достойно послужил крестьянству, из которого сам вышел, и делу процветания городов; когда он называет литературное образование ядом и чумой для государства, он, вероятно, выражал вполне естественное желание, что­бы в этот тяжелый для империи период было меньше ора­торов (то есть законников) и больше крепких и умелых рук. Самое страшное злодеяние, которое ему приписывают, — он якобы казнил две тысячи антиохийцев в их цирке, по­тому что они насмехались над ним, — современные исто­рики считают басней; но он никогда не останавливался пе­ред кровопролитиями, если в этом чувствовалась нужда, например перед убийствами богачей, о которых мы слыша­ли. Не только их имущество, но и их женщины тоже по­пали в руки старого распутника.

Но так или иначе, со времен Диоклетиана повелось, что предполагаемые наследники или цезари должны были обес­печивать безопасность трона. Константин рискнул и пред­ложил этот вариант некоему Бассиану, женатому на одной из сестер императора, Анастасии. Но его брат Сенецион, родственник Лициния, восстановил Бассиана против само­го Константина. Император счел необходимым убрать с дороги своего зятя и потребовать от другого своего зятя выдать Сенециона. Лициний дерзко отказался; в одном из городов на западной границе его владений, Эмоне (нынеш­няя Любляна), статуи Константина уже были низвергну­ты. Все эти события, за которыми скрываются непрекра­щающиеся семейные интриги, повлекли за собой большую войну, где Константин вынужден был атаковать. Наконец он вступил во владения своего зятя, разбил его (8 октября 314 г.) в Кибале-на-Саве (современное Севлиево) и пре­следовал его вплоть до Фракии, где на Мардийской рав­нине произошла вторая битва, видимо, меньшего значения. Лициний, со своей стороны, объявил командующего погра­ничными войсками Валента цезарем. Таким образом, пер­вым условием мира стало превращение Валента обратно в частное лицо, чтобы не возникло третьей династии. Поми­мо того, Лициний должен был уступить все свои европей­ские владения, то есть земли к югу от Дуная вместе с Гре­цией (исключая Фракию) и побережье Понта.

Вот к чему привел законного императора его ранний союз с узурпатором, настолько превосходившим его си­лой духа, против которого после смерти Галерия следо­вало объединиться всем остальным, чтобы удержать свое положение. Чем больше сомнений вызывало его проис­хождение, тем ощутимее становилась необходимость из­бавиться от всех сколько-нибудь законных претендентов. Совершенно уничтожить Лициния пока еще было слож­но, но Константин теперь явно главенствовал. Внешне между правителями установилось полное равенство. Спу­стя некоторое время (317 г.) оба объявляют своих сы­новей цезарями: Константин — Криспа и младшего Константина, Лициний — Лициниана. Но сравнение воз­растов этих цезарей выдает неравное положение импера­торов; Крисп был энергичный юноша, который вскоре уже мог командовать армией, тогда как Лициниан был полуторагодовалый малыш, причем единственный сын престарелого отца, по смерти которого он бы, конечно, еще оставался беспомощным, и отделаться от него не со­ставило бы трудностей. Поэтому-то законный император, в полном соответствии с заветами Диоклетиана, стремился усыновить товарищей по оружию, как Валент и позднее Мартиниан, и провозгласить их цезарями; но Константин не собирался этого допускать. Себе он позволил на вся­кий случай объявить цезарем, помимо Криспа, старшего сына от первого брака, еще совсем юного сына Фаусты, своего тезку.

Затем Константин терпеливо ждал до 323 г., когда к нему перешли все владения Лициния. Он позволил плоду созреть, и тот упал ему в руки под тяжестью собственного веса.

Это были годы, решившие судьбу мира, когда император внимательно наблюдал за происходящим и думал, может ли христианство пригодиться умному правителю. Когда, видя стремительный рост общины, четкость ее иерархии, новизну объединений-соборов, все свойства современной ему христи­анской религии, он убедился, что эта сила велика и вполне может стать опорой трона, — и что пора уже заняться ею, потому что эта сила уже начинает заниматься им, императо­ром, — он понял, что у него есть несокрушимое средство воздействия на Лициния. Лициний в те же годы оказался столь глуп, что обратил свой праведный гнев на Константи­на против христиан (после 319 г.), как будто они были от­ветственны за яростную жажду власти его противника. Если бы он имел возможность или желание возобновить гонения, он бы мог, к примеру, начать террор, и тогда появился бы широкий простор для столкновения двух партий. Но он ог­раничился исключением христиан из числа приближенных ко двору и мелкими притеснениями, что, тем не менее, превра­тилось в некое полугонение из-за непокорства сильно возрос­ших числом сторонников новой веры. Христиане всех обще­ственных уровней, от епископов до самых ничтожнейших, повели просто-таки пропаганду против Лициния в пользу Константина, еще ускорившего процесс, пойдя на явные про­вокации. Та благосклонность, которую он всегда выказывал к христианам в своих землях, неминуемо должна была оже­сточить тех, кто жил под властью Лициния и ощущал на себе совершенно иное. Каждый собор, каждая встреча епископов представляли теперь опасность, и Лициний запретил их. Каждое богослужение являло собой сборище подрывных элементов, и Лициний велел мужчинам и женщинам встре­чаться отдельно, а потом вовсе изгнал культ из городов на поля, под предлогом, что на открытом воздухе находиться полезнее, нежели в молитвенных домах. Духовенство пыта­лось повлиять на мужчин через женщин, и Лициний издал указ, дабы женщины отныне выслушивали религиозные на­ставления только из женских уст. Он понизил в должности христиан-офицеров; некоторых, видимо, особо подозритель­ных епископов предал смерти, некоторые церкви разрушил или закрыл. «Он не знал, — вздыхает Евсевий, — что за него в этих церквях возносились молитвы. Он думал, что мы молимся только за Константина». Лициний действительно не издал такого постановления, которое бы противоречило эдик­ту о терпимости, и ариане вроде епископа Евсевия из Никомедии вполне могли пользоваться его благосклонностью и оставаться с ним до конца, но он дошел до того, что конфис­ковал имущество, ссылал на пустынные острова, отправлял в рудники, лишал различных гражданских привилегий, про­давал в рабство даже высокочтимых и высокообразованных людей. Правитель, некогда терпимый, даже находивший удобным держать подданных в неведении насчет своей лич­ной веры, наконец превратился в совершенного язычника и окружил себя египетскими магами, чудотворцами и жреца­ми. Он советовался с толкователями снов и оракулами, сре­ди прочих — с Аполлоном Милетским, который отвечал двумя угрожающими строчками гекзаметром. Евсевий пишет, что в конце концов он собрал своих самых преданных дру­зей и телохранителей в священной роще, уставленной стату­ями богов. После торжественного жертвоприношения он про­изнес речь, краткое содержание которой сводится к тому, что предстоящая схватка должна подвести итог распре между старыми богами и новым чуждым Богом.

Что подвигло Лициния на этот отчаянный и бессмыс­ленный шаг? По недолгом размышлении неизбежно воз­никнет предположение, что он тоже благоволил к христиа­нам и в этом соперничал с Константином. Но его терпение истощила злоба противника, и Лициний проклял свою пре­жнюю снисходительность к христианам, у которых был такой вождь. Нападение на земли Константина оставалось столь же невозможным, как и в 314 г. Евсевий полагает, что он восхваляет своего героя, когда пишет, что Констан­тин начал войну только из жалости к подданным Лициния, то есть без малейшего повода.

Неожиданно во владения Лициния вторглись готы, пе­ребравшись через Дунай. Константин, которого никто не приглашал, вышел против них, отбросил их и заставил вы­дать захваченных пленников. Но Лициний сетовал на это вторжение в подвластную ему область — если опираться на свидетельство немногословного и позднего, но тем не менее важного компилятора, так называемого Анонима Валезиана. В этой связи следует обратить внимание на то, что говорит Иордан, знаменитый готский историк: «Часто бывало, что их так и приглашали [римские императоры]: например, при Константине их позвали, и они подняли ору­жие против его родственника Лициния; победив, они запер­ли его в Фессалонике и, лишенного власти, пронзили мечом от имени Константина-победителя». Каждый, кто при­стально изучал деятельность Константина, понимает или может себе представить, как соединить эти обрывки в еди­ное целое. Так или иначе, вторжение готов стало одним из непосредственных предвестий войны.

Опустим конкретные этапы этой последней схватки за мировое господство, второй битвы при Акции. С Фессалониками и прочими греческими портами в распоряжении Кон­стантина после 314 г. оказалось двести военных кораблей; у Лициния, контролировавшего восточные берега империи, их было триста пятьдесят. То же соотношение наблюдалось и в других родах войск: всего у Константина было сто трид­цать тысяч человек, а у Лициния — сто шестьдесят пять. Такого размера войска не сходились для братоубийственной схватки со времен Септимия Севера. Но Константин обла­дал огромным преимуществом: под его знаменами выступи­ли иллирийцы. Под Адрианополем, где он одержал первую победу, пало тридцать четыре тысячи человек. Затем его флот под командованием Криспа разбил флот Лициния, ко­торым командовал Абант (Аманд), неподалеку от Геллес­понта, и налетевшая буря совершенно уничтожила корабли побежденного. Лицинию нельзя было долее оставаться в Европе, и он прошел от Византия до Халкедона, где провоз­гласил Мартиниана, одного из своих приближенных, цеза­рем. В начале войны шаг этот мог принести победу. Не обращая внимания на протесты узурпатора, законный импе­ратор имел возможность склонить на свою сторону трех или четырех надежнейших военачальников, своевременно усыно­вив их по образцу Диоклетиана. Но сейчас его окружали от­ступничество и измены, и предпринимать что-либо было слишком поздно.

После передышки борьба началась снова. Лициний спешно отозвал Мартиниана, стоявшего в Лампсаке, чтобы предотвратить высадку врага близ Геллеспонта, и ве­лел ему присоединиться к основной армии на Босфоре, который Константин успешно пересек. Наконец под Хри-сополем близ Халкедона произошла решающая битва, после которой выжили едва ли тридцать тысяч из ста тридцати тысяч солдат Лициния, включая готов. Несчастный импе­ратор бежал в Никомедию, где его тут же осадили, а Ви­зантии и Халкедон распахнули перед победителем ворота. Констанцию, жену Лициния и сестру Константина, при­шедшую в лагерь, чтобы договориться со счастливцем, клятвенно заверили, что жизни ее мужа ничто не угрожа­ет. Затем старый боевой товарищ Проба и Диоклетиана вышел из города, преклонил колена перед победителем и сложил с себя порфиру. Его отослали в Фессалоники, а Мартиниана — в Каппадокию. Но на следующий (324-й) год Константин счел более целесообразным предать их смерти: «Он был научен примером своего тестя Максими-ана Геркулия и боялся, что Лициний попытается вернуть порфиру, к несчастью для империи». Поскольку речь идет о Константине, потомство вполне бы удовлетворилось та­кой неопровержимой мотивировкой, но вместо этого по­зднее родилась легенда о фессалоникийском военном заговоре в пользу сверженного правителя, о котором бы Евсевий, конечно, сообщил, будь это правда. Но, не сходя с выбранной дороги, писатель минует клятвопреступление Константина и прочее, кратко отметив, что враг Бога и его дурные советчики были наказаны согласно военным зако­нам. То есть, видимо, старый император был удушен, а цезарь убит своими сопровождающими. Мы еще скажем о судьбе Лициниана, столь же несчастной.

Евсевий воспевает эту войну как борьбу двух начал. Лициний — враг Бога и сражается против Бога. С другой стороны, Константин бьется под непосредственным Боже­ственным покровительством, видимым воплощением кото­рого стал зетеюп, известный талисман, сопутствовавший его армии. Нет недостатка в небесных видениях и духах, множества которых проходят через города Лициния и со­вершают разные чудеса. Евсевий не фанатик; он прекрас­но понимает вполне мирской характер Константина и его холодную безжалостную жажду власти и, конечно, знает о настоящих причинах войны. Но он — первый совершенно неискренний историк античности. Его тактика, пользовав­шаяся огромным успехом у современников и в течение всего Средневековья, сводится к тому, чтобы изобразить перво­го крупного защитника Церкви идеалом гуманности во всех отношениях, а главное — идеалом для будущих правите­лей. Поэтому у нас нет подлинного портрета гения, не знавшего слова «нравственность», когда дело касалось по­литики, и рассматривавшего религиозный вопрос исключи­тельно с позиций политической выгоды. Мы видим, что он счел нужным теснее сблизиться после этой войны с хрис­тианами, и таким образом возвышение христианства до уровня государственной религии завершилось. Но Констан­тин был честнее, чем Евсевий; он скорее позволял собы­тиям происходить, нежели пытался влиять на их ход, и был не более склонен предписывать подданным какие-то опре­деленные верования, чем Наполеон в своем конкордате.

Однако желание сойти за христианина было большой дер­зостью с его стороны. Вскоре после Никейского собора Крисп, его замечательный сын от первого брака, ученик Лактанция, внезапно погиб в Поле, что в Истрии (326 г.), а потом его жена Фауста, дочь Максимиана, утонула в ван­не. Одиннадцатилетний Лициниан тоже был убит, видимо, в то же время, что и Крисп. То ли Фауста играла по отно­шению к своему пасынку роль Федры, то ли она настраива­ла его против отца, или же заботилась о возвышении соб­ственных сыновей, или это престарелая Елена, оплакивавшая внука, сподвигла Константина убить свою жену — вопро­сы, требующие обсуждения. Но о политической значимости этого мрачного дела свидетельствует факт, что в числе жертв оказался Лициниан. В связи с данной историей обычно вспо­минают о Филиппе II или Петре Великом; но настоящее сходство прослеживается с ситуацией Сулеймана Великолеп­ного и его сына, благородного Мустафы, павшего жертвой заговоров Роксаланы. Там, где действует право наследова­ния, неизбежно возникает некое подобие власти султанов, при которой правители никогда не чувствуют себя в безопас­ности, поскольку их окружают всякие братья, сыновья, дя­дья, племянники и кузены, каждый из которых в один пре­красный момент может оказаться наследником, что ведет к широкому применению разных спасительных удавок и про­чего. Здесь главой был Константин; посмотрим, как усвои­ли его уроки его сыновья.

Эти сыновья, Константин II, Констанций II и Констант, тем временем получили звание цезарей. Внуки Геркулия, после того как отец устранил мать, деда по материнской линии, дядю Максенция и сводного брата, стали особенно громко требовать трона. Этот проклятый род непременно должен был взойти к вершинам власти.

Не будем пока говорить о превращении Византия в го­род Константина и столицу мира. Естественно, что узур­патору нужны была резиденция и люди, ничего прежде не имевшие, всем обязанные ему и во всем зависящие от него, с которых можно было начинать преобразования в государстве и обществе и которых можно было исполь­зовать в качестве орудий этих преобразований. Не будь такой необходимости, он бы спокойно мог оставаться в Никомедии. Его уход — наиболее обдуманный и целе­направленный шаг за все время его правления.

Несравненно сложнее объяснить последнее важнейшее решение Константина — о разделе империи.

Что касается братьев Константина: у Далмация было два сына — Далмации и Ганнибалиан, столько же и у Юлиана Констанция — Галл и Юлиан, которого потомки прозвали Отступником, тогда еще совсем маленькие. Из этих че­тырех племянников Константин за два года до смерти вы­брал Далмация, которому уже случилось побывать консулом (333 г.), и сделал его цезарем (335 г.). Ранее император уже отличил его отца, Далмация-старшего, и послал его с неопределенным титулом цензора в Антиохию, в важное и, вероятно, опасное место (332 г.), а поколением позже Кон­станций направил туда же Галла, чтобы одновременно и не терять из виду, и умиротворить бывшую восточную столи­цу. Впоследствии старшему Далмацию доверили даже нечто вроде королевской власти над Каппадокией. Причина одно­временного возвышения его сына заключалась, скорее все­го, в том, что он успешно подавил мятеж на Кипре, где узурпатором стал Калокер, ведавший поставками в импера­торскую армию верблюдов. Младший Далмации схватил его и сжег заживо в Тарсе, «как вора и раба».

Вскоре за тем, в 335 г., а значит, за два года до смерти Константина, было проведено последовательное разделение империи, согласно которому Константин II по­лучил земли своего деда Хлора, то есть Британию и Гал­лию вкупе с Испанией; Констанцию II достались Азия, Сирия и Египет; Константу — Италия и Африка. С дру­гой стороны, вся территория между Черным, Эгейским и Адриатическим морями, а именно Фракия, Македония, Иллирия и Ахайя (с Грецией), перешли к племяннику Константина Далмацию. Даже брат Далмация Ганнибалиан, ни о каких других заслугах которого неизвестно, получил власть — полную или же с подчинением Кон­станцию II, мы не знаем — над римской частью Арме­нии, Понтом и прилегающими областями и женился на Констанции, дочери Константина и сестре его сонаслед­ников, тогда же либо еще прежде. Конечно, данный раз­дел производился публично. Однако точные сведения о нем мы находим только у второго Аврелия Виктора, дру­гие же авторы или искажают факты, или, как Евсевий, по своим причинам обходят указ молчанием.

Первый вопрос, на который необходимо ответить, зву­чит так: почему Константин вообще поделил империю, пос­ле того как сотни тысяч человек проливали кровь за ее объединение? Далее, удивительно, что центр страны, вклю­чая новую столицу, достался племяннику, а не кому-нибудь из сыновей. Причина, видимо, лежит в характерах этих сыновей. У Евсевия есть трогательная глава о том, как их воспитывали в страхе Божьем и учили всем добродетелям властителя, о которых мы сейчас и поговорим. Это были пропащие люди, лишенные как совести, так и веры. Если бы отец провозгласил наследником кого-то одного из них, то стоило ему закрыть глаза, как все прочие братья и ро­дичи оказались бы в могиле; а что приключилось бы с им­перией, оставшейся без потомков Геркулия и Константина? Чтобы сохранить династию, страну нужно было поделить. Конечно, император предвидел, что сыновья его еще будут воевать между собой, но оставалась, по крайней мере, на­дежда, что из трех или пяти домов выживет хотя бы один наследник, если, конечно, благородные отпрыски вообще улучат минутку зачать нового потомка. Не просто так Константин старался пристроить сыновей как можно дальше друг от друга, отправив их в отведенные им провинции.

Вероятно, иллирийско-греческий полуостров вместе с Константинополем он отдал племяннику потому, что, при­надлежи эта жемчужина кому-нибудь из трех его сыновей, вокруг нее разгорелись бы жесточайшие страсти, что и в са­мом деле произошло в дальнейшем. Далмации таким обра­зом оказался в крайне сложной и опасной ситуации. Однако его обороноспособность вполне соответствовала размеру уг­розы. Тот, кто владел Иллирией с ее полководцами и сол­датами, мог сражаться против всей империи.

Наконец, выдвижение Ганнибалиана было всего лишь следствием выдвижения его брата. Почему он поселился именно на северной границе Малой Азии, сказать нельзя.

Эта попытка объяснения наиболее темного момента в истории Константина, возможно, не найдет широкого при­знания, так как предполагает невероятную грызню в импе­раторском семействе. Но я полагаю, что не вышел за рамки вероятного.

Константин, который «начал преследовать своих род­ственников и, в частности, сына своего, мужа выдающего­ся, а также сына сестры своей, юношу достойного нрава, убил, а вскоре и с женой своей поступил так же, не говоря уже о многих своих друзьях», сохранил, пожалуй, только одну родственную связь — с матерью, Еленой. Какое бы место она ни занимала при Хлоре, с точки зрения Востока она обладала всеми правами, так как дала жизнь правите­лю. Говорят, что он всегда прислушивался к ее советам. Елену наградили всеми почестями, и остаток дней она про­вела занимаясь благотворительностью, совершая разные паломничества и основывая церкви. Она умерла в возрас­те более восьмидесяти лет, видимо, немногим ранее своего сына. Городок Дрепан в Вифинии получил в ее честь имя Еленополя.

Самого Константина схватила роковая немощь, когда он готовился к оборонительной войне с Шапуром II, персид­ским царем. Тогда-то он оказался среди новообращенных в церкви мучеников в Еленополе, а потом его перевезли на Ахиронскую виллу близ Никомедии, где он принял креще­ние и умер в последний день Пятидесятницы 337 г.

Вокруг его гроба, перенесенного солдатами в Констан­тинополь и со всей торжественностью размещенного в дворцовых чертогах, развернулись любопытнейшие собы­тия, не прекратившиеся и на следующий год.

Начинается все с описания горьких стенаний солдат. Ря­довые рыдали и раздирали одежды, офицеры сетовали на свое сиротство. Конечно, скорбели они глубоко и по-насто­ящему, особенно стражники-германцы, которые рассматри­вали свои отношения с императором как личную предан­ность. Покойный был великим полководцем и заботился о воинах как отец; что им за дело до всего прочего? Но эти горюющие солдаты в отсутствие наследников представля­ли одновременно и власть, ответственную за дальнейшие события; так, именно они положили, что похороны импе­ратора не будут проводиться, пока не приедет хотя бы один из его сыновей. «Избрав из военных сановников людей, издавна известных верностью и преданностью василевсу, таксиархи послали их возвестить кесарям о событии. Меж­ду тем находившиеся в военных лагерях войска, как бы по вдохновению свыше, единогласно решили никого не призна­вать римскими автократорами, кроме детей его, и вскоре положили всех их называть отныне не кесарями, а авгус­тами. Войска делали это, сносясь в своих мнениях и отзы­вах письменно, и единодушное согласие всех их в один момент времени распространилось повсюду». Это все, что находит нужным сообщить Евсевий.

Но где же был Далмации? Ведь именно в его землях и в его столице стоял гроб и распоряжались солдаты; почему когда его лишают законной доли империи, то даже не удо­суживаются упомянуть об этом? Вместо него в город спе­шит Констанций и ведет торжественную процессию к цер­кви Апостолов. Константин ли даровал племяннику больше власти, чем мог, или против него составился слишком мо­гучий заговор, мы не знаем. Возможно, его сразу же аре­стовали, возможно, какое-то время для него создавали ви­димость участия в управлении. Но через несколько месяцев совершилось преступление (338 г.), и тщетно пытаются некоторые авторы объявить, что Констанций в нем непо­винен, потому только, что он скорее допустил, чем органи­зовал его. Солдаты или кто-то еще для начала устранили Юлия Констанция, брата великого Константина; его детей, Галла и Юлиана, пощадили, первого потому, что он был опасно болен, второго потому, что он был еще совсем мал. Затем убили Далмация и патриция Оптата, следующим — Аблавия, некогда всевластного префекта гвардии, и, наконец, Ганнибалиана. Смешно думать, что это войска не хотели никого, кроме сыновей покойного; конечно, прямого наследника им (особенно германцам) было проще всего принять, но без чужого наущения они никогда не пошли бы на такие крайности. Для самых наивных сочинили легенду, будто великого Константина отравили по воле братьев, но он догадался о злодеянии, и последней волей его стало, чтобы тот из сыновей, который первым приедет, отомстил за него. Ничего примитивней придумать было нельзя.

Более подробный разговор о дальнейшей судьбе верхов­ной императорской власти находится вне сферы нашей ком­петенции. Константин хорошо укрепил эту власть, создав новую структуру государства и Церкви, и сыновья его по­этому могли своевольничать как хотели, пока полностью не промотали унаследованный капитал, так же как сыновья Людовика Благочестивого, в чьей истории так много похо­жего, вели братоубийственные войны не одно поколение, пока тень Карла Великого окончательно не утратила свое величие. Причиной первой ссоры стало, естественно, поло­жение Далмация, в частности — вопрос о принадлежности Фракии и Константинополя. Проблема вознаграждения при­вела к отрицанию законности этого положения; Констант желал участия в управлении Африкой и Италией; в 340 г. началась война, и Константин II погиб, не оставив потомства. Победоносный Констант принялся бы за Констанция, если бы последнего не удерживала на Востоке война с персами. Об этом знало также и окружение Константа — преимуще­ственно наемники-германцы, среди которых он, преступник, чувствовал себя спокойней, нежели среди римлян. Предпо­ложив, что восточный император не помчится с мечом в ру­ках на Запад и в Африку, что бы ни случилось, франк Магненций, тогда командующий иовиан и геркулиан, осмелился предстать на пиру в Отене, облаченный в порфиру (350 г.). Констант должен был быть схвачен во время охоты, но во­время узнал о случившемся. Тем не менее выяснилось, что от него отступились и солдаты, и мирные жители, и ему ос­тавалось только бежать. Убийцы с франком Гаисоном во гла­ве перехватили его в Пиренеях.

Весь Запад оказался теперь в руках Магненция, а дунай­ские легионы подумали, что имеют столько же прав на власть, и возвели к ее вершинам старого полководца Ветра-ниона. Чтобы придать всей истории элемент комического, племянник великого Константина, сын его сестры Евтропии, по имени Непотиан, привозгласил себя императором в Риме; но у этого несчастного побочного отпрыска, желавшего пе­реиграть роль Максенция, не было преторианского лагеря, а только гладиаторские жилища, поэтому армия, посланная Магненцием, без труда расправилась с ним. Но насчет Кон­станция солдаты ошиблись; он прервал персидскую войну и любыми средствами пытался уничтожить противостояние внутри империи. У Зосима есть интересное место, согласно которому Констанций сумел так настроить своих воинов в пользу исключительно династического правления, что они принялись выкрикивать: «Долой незаконных императоров!» Так или иначе, Констанций тогда проявил талант полковод­ца и решительность. На некоторое время удалив Ветраниона от дел, он на глазах его собственной армии одержал над ним верх, обнаружив при этом незаурядный ум. Затем он победил Магненция, и борьба их стала самой кровопролит­ной из всех внутриимперских раздоров. В результате по все­му Западу расползлись шпионы и соглядатаи, выискивавшие сторонников узурпатора. Но, невзирая на успех, победитель, конечно, жестоко мучился, предаваясь скорбным размышле­ниям о будущем империи. Поскольку армия уже не хотела никаких «незаконных» правителей, Констанций стал подо­зревать тех своих родичей, от которых еще не успел изба­виться, и возненавидел их смертельной ненавистью. Брак его с Евсевией остался бездетным, и таким образом сын Кон­стантина Великого, в результате безудержного разгула прин­ципов султаната в течение двух поколений, пришел к тому, с чего начинал Диоклетиан, — к необходимости подыскивать приемного сына. У Констанция была достойная его сестра, Констанция (или Константина), вдова убитого Ганнибалиа-на, с чьей помощью император завоевывал доверие Ветраниона, предлагая ему ее руку. Когда понадобилось уничтожить последнюю оставшуюся ветвь семейства, сыно­вей Юлия Констанция, убитого в 338 г., Константина вы­шла замуж за старшего из них, Галла, и, хотя она умерла прежде, чем он был убит, нет нужды сомневаться, что за его тут же последовавшую смерть немалую долю ответственно­сти несет она. Теперь в живых остался только Юлиан, млад­ший брат Галла, и, когда вся империя стала взирать на него как на спасителя Галлии и победителя германцев, его бесче­стный двоюродный брат оставил ему выбор между гибелью и узурпацией. Но Констанций умер, когда гражданская война еще не успела начаться, после чего Юлиана признали все. Его достопамятным двухлетним правлением окончилась линия Константина, ибо брак Юлиана оказался бездетным.

Последующие преемники, Иовиан и Валентиниан, были ставленниками армии, как это обычно случалось в III веке. Но мысль о наследственном праве настолько запечатлелась в умах, что позднее данный принцип старались воплотить любыми средствами. Появились династии Валентиниана и Феодосия, переход между которыми осуществился через свадебный союз, и ни там ни там не было, по крайней мере, убийств родичей на восточный манер. С середины IV до середины V века за трон не раз боролись многие претен­денты, не раз в связи с этим возникали сложные ситуации, но сомнений в законности претендента не допускалось ни­когда. Убеждения военачальников, по преимуществу гер­манцев, и воззрения христиан, порожденные Ветхим Заветом, обеспечили хотя и запоздалую, но все же победу наследственному праву. Оно сохранило свою значимость в течение всего византийского периода и, невзирая на поме­хи, связанные с разгулом султанских и преторианских обы­чаев, вновь и вновь скрепляло новые, иногда даже довольно долговечные династии.


[1] Этот «более ранний текст» на самом деле плод заблуждения. (Примеч. Мозеса Хадаса.)

[2] Жертвоприношение свиньи, овцы и быка.

Сайт управляется системой uCoz