Глава 9

КОНСТАНТИН И ЦЕРКОВЬ

 

Часто делались попытки представить, как же понимал религию Константин, и воссоздать гипотетическую после­довательность изменений в его религиозных убеждениях. Все подобного рода усилия бессмысленны. Для гения, не­устанно влекомого тщеславием и жаждой власти, нельзя ставить вопрос о близости ему христианства или язычества, о сознательной религиозности или антирелигиозности; та­кой человек скорее внерелигиозен, даже если становится в центре церковной общины. Святость для него или живет в воспоминаниях, или это суеверная причуда. В моменты, когда верующие думают о Боге, его душу снедает другой огонь. Планы захвата мира и грезы о власти уводят его все дальше от легкой дороги, через потоки крови гибнущих армий. Он считает, что обретет покой, когда достигнет некоей цели, какие бы средства ни требовались для осуще­ствления его мечтаний. Но между тем все его силы, как духовные, так и физические, отданы одной-единственной великой цели — господству над миром, и если он даже найдет время поразмыслить о своих убеждениях, то обна­ружит, что они сводятся к чистейшему фатализму. В дан­ном случае, конечно, трудно поверить, что серьезный богослов, весьма прилежный ученый, пусть в критике он и слаб, столь близко знакомый со своим героем современник, каким был Евсевий из Кесарии, сто раз повторит в своих четырех книгах одну и ту же ложь. Правоту его обычно доказывают, цитируя эдикты Константина, — произведе­ние настоящего ревнителя христианства, кроме того, обра­щение к «собранию святых», выражение, невозможное в устах не-христианина. Однако заметим кстати, что это об­ращение не только не было сочинено Константином, но даже и произнесено не им, а писать эдикты он обычно це­ликом и полностью поручал священникам. Евсевий же, хотя все историки опираются на него, повинен в стольких пере­дергиваниях, искажениях и домыслах, что давно лишился права считаться автором непогрешимого исторического со­чинения. Достойно сожаления, хотя и вполне понятно, что ни один церковный писатель, насколько нам известно, не раскрыл истинную позицию Константина, не произнес ни одного нелестного слова в адрес агрессивного эгоиста, огромной заслугой которого стало то, что он распознал в христианстве силу мирового значения и действовал соответ­ственно этому пониманию. Легко представить себе счастье христиан, получивших наконец прочную защиту от гонителей, но спустя полторы тысячи лет вряд ли стоит подда­ваться их тогдашнему настроению.

Терпимый к прочим верованиям монотеизм Константина, вероятно, уходит корнями в мировоззрение Хлора. Первое конкретное упоминание религиозного поступка Константи­на — это его визит в храм Аполлона в Отене (308 г.), пе­ред тем как он решил вновь напасть на франков. Кажется, он советовался с оракулами и делал богатые подношения. Однако поклонение Аполлону необязательно противоречит монотеизму отчего дома, ибо Хлор воспринимал высшую сущность как бога солнца. Племянник Константина Юлиан говорил о связи Константина с особым культом Гелиоса. Рассмотрев монеты Константина, на которых изображен солнечный бог и подписано sol invicto comini, мы заключа­ем, что подразумевается здесь Митра. Любой, кто имел дело с древними монетами, знает, что из пяти найденных образ­цов константиновской эпохи на четырех лицевая сторона вы­глядит именно так, то есть велика вероятность, что данный де­виз сохранял действительность до смерти императора. Часто встречаются также Виктория, Дух римского народа (Genius Populi Romani), Марс и Юпитер, снабженные различными эпитетами, и некоторое количество персонификаций женско­го рода. Однако монет с однозначно христианскими эмбле­мами, которые он якобы выпустил, пока еще не обнаруже­но. В период, когда Константин правил вместе с Лицинием, появляется изображение бога солнца с подписью соmiti avgg nn., что значит «Другу двух наших августов»; на многих мо­нетах Криспа и самого Лициния аверс точно такой же. В над­писях и на монетах Константин постоянно называет себя ве­ликим понтификом и изображается с покрытой головой. В законах 319-го и 321 гг. он признает право языческих культов на существование; он запрещает только тайные опас­ные практики магов и гаруспиков, но дозволяет действовать заклинателям дождя и града, и за случаи, когда обществен­ные здания вдруг уничтожает молния, возлагает ответствен­ность на гаруспиков. Зосим, если мы склонны верить этому язычнику V века, утверждает, будто Константин много со­ветовался со жрецами до самого убийства Криспа (326 г.), когда, по мнению автора, император действительно обра­тился.

Противоречит этому факт, что после войны с Максенцием (312 г.) Константин не только узаконил христианство, но и присвоил армии эмблему, которую каждый мог пони­мать как хотел, но которую христиане считали своей. Со­единенные буквы X и Р, начинающие имя Христа (Сhristos), как нам известно, появлялись на щитах солдат еще перед войной. В то же время или чуть позднее тот же символ, обрамленный золотом и драгоценными камнями, стал час­тью большого военного штандарта; его почитали, и он вдох­новлял солдат на победу. Скоро подобные же значки (semeion, labarum) изготовили для всех войск, и особые воины должны были оберегать это знамя на поле битвы. Для него сделали даже специальную палатку, куда импе­ратор удалялся перед всяким серьезным делом. Разве это не тождественно открытому исповеданию веры?

Прежде всего следует отметить, что Константин исполь­зовал эмблему не среди простого населения, но в армии. Воины знали его как сильного и победоносного полководца со времен сражений с франками; они большей частью помни­ли еще его отца; и они согласились бы принять любой сим­вол или знак, им предложенный. Среди галлов и бриттов, конечно, было немало христиан и умеренных язычников, а германцев религия их предводителя нисколько не интересо­вала. Со стороны императора это — эксперимент, не обя­зывавший его ни к чему, кроме терпимости, которая и так стала законом во всех его владениях и долженствовала рас­пространиться теперь и в завоеванных землях. Он, скорее всего, считал Христа одним из богов, а приверженцы хрис­тианской веры для него ничуть не отличались от язычников. Нельзя отрицать, что у Константина могли сложиться свои особые представления о Христе, не исключено даже, что он как-то связывал его с богом солнца. Но без сомнения, он ру­ководствовался исключительно соображениями успеха; если бы в Италии он столкнулся с неприятием ХР, знак бы мгно­венно исчез со щитов и знамен. Теперь же он вполне убе­дился, что большинство язычников было недовольно гонени­ями, и спокойно поставил свою статую с лабарумом[1] в руке посреди Рима и подписал, что именно этот символ принес ему успех. Если бы он хотел объявить о собственном веро­исповедании, он бы, разумеется, действовал иначе. 312 г. многое бы объяснил, будь у нас больше сведений о тогдаш­ней ситуации. Самое вероятное, и в то же время самое труд­нодоказуемое, заключается в том, что язычники в тот мо­мент — в момент окончания гонений — были настроены миролюбивей и спокойней, нежели до или после. Они не знали или пренебрегли тем, что христианство, однажды раз­решенное, неизбежно превратится в господствующую ре­лигию.

Вероятно, и Константин не знал этого, но он позволил этому произойти, и отдавал себе отчет в своих действиях. Когда простой и ясный здравый смысл сказал ему, что христиане — хорошие подданные, что они многочисленны и что в разумно управляемом государстве гонения не нуж­ны, он принял решение. С политической точки зрения ре­шение это было проведено в жизнь восхитительно. В ру­ках победителя лабарум стал одновременно материальным воплощением власти, военной мощи и новой религии. Му­жественный настрой его армии, победившей одно из силь­нейших воинств в античной истории, способствовал созда­нию вокруг нового символа ореола несокрушимости.

Но знаменитое чудо, которое, по словам Евсевия и тех, кто его переписывал, случилось во время похода против Максенция, нужно, наконец, стереть со страниц истории. Это даже не миф, то есть не народное предание, это — рассказ Константина Евсевию, притом очень поздний и тщательно приукрашенный последним. Естественно, импе­ратор поклялся страшной клятвой, что ничего не придумал, но действительно видел в небесах крест с надписью «Сим победиши», что Христос вправду явился ему во сне и так далее; но история не должна слишком серьезно относиться к клятвам Константина, хотя бы потому, что, невзирая на подобные же уверения, он предал своего зятя смерти. Да и Евсевий вполне способен был сочинить две трети всего повествования.

Поведение Константина продолжает удивлять своей не­последовательностью; монограмму Христа он делает сим­волом своего войска, на триумфальной арке в свою честь он стирает имя Юпитера, но в то же время на его монетах остаются старые боги, в частности, солнечный бог в каче­стве непобедимого товарища императора, и во всех более-менее серьезных ситуациях Константин ведет себя как истый язычник. Расхождение это скорее возросло, нежели уменьшилось в последние годы. Он стремился иметь хоро­шие отношения с обоими религиями и был достаточно си­лен, чтобы занимать двойственную позицию.

Его эдикты о терпимости, из которых сохранился вто­рой, изданный в Милане (313 г.) при участии Лициния, ничего нового, кроме свободы совести и вероисповедания, не дает; позднее объявляется о неограниченной свободе богослужений. Понятие государственной религии было та­ким образом уничтожено, пока христианство не подобрало сброшенную язычеством оболочку. Одно установление сле­довало за другим, особенно когда Максимин Даза, из не­нависти к Лицинию, и сам Лициний, из ненависти к Кон­стантину, принялись оскорблять христиан. Места собраний и прочая земельная собственность, конфискованная во вре­мя гонений, была возвращена; христиане открыто пользо­вались явным благоволением императора, и деятельность их проповедников всячески поддерживалась. Некоторое бес­покойство, вызванное недовольством язычников, обнаружи­вается в уже цитировавшихся законах 319 г., где строго воспрещены частные ауспиции и домашние жертвоприно­шения, видимо, потому, что тайные совещания за закры­тыми дверями во время гаданий и жертвенных пиров на­чали вызывать опасения. Что же касается эдиктов, обращенных к жителям Палестины и после окончательной победы над Лицинием (324 г.) — к народам Востока, то тут проявляется бесконечная личная преданность импера­тора христианству: все, что совершали гонители, объявле­но недействительным, исповедующие эту веру восстановле­ны во всех правах и им возвращено все имущество. Чувствуется полемический настрой этих официальных ука­зов по отношению к политеизму; там говорится о храмах лжи, мрака, гибельных заблуждениях, еще не исчезнувших, и так далее. Но все это принадлежит не перу Константи­на, хотя Евсевий утверждает, что видел автограф. Соста­витель выдает себя по крайней мере в конце второго документа, где император якобы утверждает, что он застал на­чало гонений «в раннем детстве», тогда как на самом деле в 303 г. Константину было почти тридцать. Но косвенное отношение к этим текстам император, никогда, как можно заметить, если подойти к делу со вниманием, не провозг­лашавший себя христианином открыто, все же имеет. Его интонации — это интонации сурового завоевателя-деиста, которому нужен Бог, чтобы оправдать собственную жесто­кость чем-то вне самого себя. «Начав от того британского моря и от тех мест, где, по некой необходимости, опреде­лено заходить солнцу, я, при помощи какой-то высочайшей силы, гнал перед собой и рассеивал все встречавшиеся ужасы, чтобы воспитываемый под моим влиянием род че­ловеческий призвать на служение священнейшему закону... Я дошел до стран восточных. Обремененные тяжкими бед­ствиями, они тем громче взывали к нам о помощи... Рас­судите ревностнее все и каждый, какова должна быть сила и милость, отвергшая и уничтожившая это семя лукавых и беззаконных...» Это слова, под которыми подписался бы победоносный калиф. Наполеон примерно так же выражал­ся в своих арабских воззваниях в Египте.

Не исключено, что Константин, приверженец деизма, родившегося из культа солнца и Митры, полагал, будто ему ведома самая общая, а значит, и высочайшая основа всех религий. Иногда он пытался найти нейтральные формы религиозной практики, которых бы равно придерживались и христиане, и язычники. Сюда относится повеление всем народом отмечать воскресенье, читая в этот день усреднен­ный «Отче наш». «Что касается до дня Господнего, дей­ствительно воскресного, иногда называвшегося также днем света и солнца, то к ревностному хранению его он распо­лагал и всех своих воинов... Еще не принявшим божествен­ного учения предписал он вторым законом в воскресные дни собираться на открытых площадях, в предместье горо­да, и там, по данному знаку, всем вместе возносить к Богу, подателю всякого блага и самой победы, выученную пред­варительно молитву: «Тебя единого признаем Богом, тебя исповедуем Царем, Тебя именуем помощником, Тобой при­обретали мы победы, Тобой превозмогали врагов, Тебе приносим благодарение за полученные благодеяния, от Тебя чаем и будущих благ. Тебе все молимся и Тебя просим, да сохранишь на многие годы здоровым и победоносным василевса нашего Константина с боголюбезными его чадами». Христиан, думается, удовлетворяла эта молитва, а язычни­ки, которые могли и обидеться на такой открыто возгла­шаемый монотеизм, были прежде всего солдатами. На то, что поклонников Митры тут не забыли, указывает сам Евсевий своим «днем света и солнца». Насколько харак­терна эта так называемая молитва! Император, армия, по­беда — и только; ни слова о нравственности, ни слова о римлянах.

Прежде чем идти дальше, рассмотрим вкратце прочие попытки Евсевия приписать своему герою христианскую веру. После войны с Максенцием Константина всегда со­провождали служители Божьи, даже в дальних странстви­ях, как советчики и сотрапезники. На соборах он сидел посреди них. Факты эти легко объяснимы. Константину было важно понимать точки зрения современной Церкви; в различных ее ответвлениях у него имелись свои инфор­манты. Красноречивое сообщение одного из них, Страте­гия, настолько его порадовало, что он дал этому человеку прозвище Музониан. Никакой умный и энергичный прави­тель не мог упустить из рук соборы, ибо это была новая общественная сила, которой не стоило пренебрегать. Мож­но скорбеть о подобной эгоистичности и презирать ее, но разумная власть, корень которой — тщеславие, по необ­ходимости будет действовать в этом направлении. Когда нам рассказывают, как часто император удостаивался та­ких божественных явлений, как он втайне постился и мо­лился в палатке кресту,  как он заполнял ночные часы размышлениями о божественных материях, — слушая все это из уст Евсевия, который знал правду, мы преисполня­емся истинного отвращения к говорящему. Позднее импе­ратор стал даже более внимателен к епископам, суждения которых учитывал в первую очередь, вероятно, потому, что понял — в их интересах любыми средствами поддерживать власть престола, а затем — потому, что иначе было нельзя. В своих энцикликах он обращается к епископам как к «воз­любленным братьям» и предлагает считать себя одним из них, «епископом дел внешних». Образование своих сыновей он в основном доверяет церковникам и ведет дело так, что этих сыновей следует считать уже настоящими христи­анами. Их окружение и двор состоят преимущественно из христиан, тогда как их отец, по косвенному указанию Ев­севия, спокойно оставлял на высших постах и в качестве ргаез1с1ит (наместников) в провинциях язычников, а не только новое духовенство, до самых последних лет жизни. Его запрет гладиаторских игр — явная уступка священни­кам, хотя соответствующий закон говорит только о «мире и спокойствии в отечестве», чему эти игры, по-видимому, мешали. Так или иначе, это один из указов, которые про­возглашались лишь затем, чтобы тут же оказаться забыты­ми, ибо сам Константин впоследствии о нем не вспоминает. Поучения, которые время от времени император произ­носил в присутствии своих придворных и «несметных толп», представляют собой весьма загадочное явление. Он якобы хотел «управлять подданными, воспитывая их, и все свое царство вести к разумности». Для этой цели созывались собрания, и властелин мира спокойно выступал вперед и начинал говорить. Если речь заходила о религии, его поза и голос окрашивались глубоким смирением. Рассуждал он обычно о политеизме, монотеизме, провидении, спасении и божественном приговоре. Тут, продолжает придворный епископ, Константин прямо обвинял своих слушателей, по­срамляя грабителей, хищников и корыстолюбцев; бичуя окружающих, он заставлял их потуплять взоры... Намере­ния его были праведны, но эти люди оставались тупыми и глухими. Они одобрительными криками встречали его при­ближение, но ненасытность не позволяла добрым чувствам пробудиться в них. Император писал свои речи на латыни, а переводчики перелагали их на греческий. Как же тут быть? Неужели Константин, в поведении столь усердно подражавший Диоклетиану, придававший такое значение собственному величию, унизился до того, чтобы выстав­ляться перед столичными толпами? Что он хотел выслушать критику и преисполниться смирения — весьма сомнитель­но, и, скорее всего, внимавшие ему по понятным причинам никакой критики не высказывали. Но зачем речи, когда император был волен действовать как ему угодно? Об од­ной из причин несложно догадаться. В период религиозного кризиса звучащее слово вышло за рамки риторских декла­маций и панегириков и, произносимое с проповеднической кафедры, приобрело столь огромное влияние, что Констан­тин не мог отказаться от этой новой возможности умножить свою власть, так же как наиболее сильные правители на­ших дней — от появлений в периодической прессе. Если, не будучи крещенным, он называл себя, тем не менее, «епископом внешних дел», то почему бы ему не изобразить христианского вероучителя? Как в этих речах обстояли дела с религиозными догматами, мы не знаем; и едва ли импе­ратор признавал себя не вполне воцерковленным христиа­нином. Евсевий ясно указывает на побочную цель этих наставлений; они давали Константину удобный случай вы­разить свою приязнь и неприязнь, вызвать у людей страх и в изящной и неопределенной форме сообщить им то, что он не мог вложить даже в наиболее искусно составленный указ. По сути, это было нечто вроде речей Тиберия перед сенатом. Нельзя забывать: помимо прочего, Константин «предал многих своих друзей смерти», как говорит довер­чивый Евтропий, а крайне осторожный Евсевий предпочи­тает обойти данный факт молчанием.

Черты назидательности до сих пор присущи образу этого правителя, так как во все века достойные восхищения хри­стиане зачисляли его в свои ряды. Но и эти слабые чер­точки нам должно наконец стереть. Церковь ничего не потеряет, лишившись этой страшной, хотя и великолепно одаренной в политическом плане, фигуры, так же как язы­чество ничего с нею не приобретет. Так или иначе, языч­ники впали в ту же самую ошибку, предположив, что обращение императора было подлинным, а не показным. Враждебно настроенный Зосим излагает другую версию. После убийства Криспа и Фаусты, а также нарушения клятвы (касательно Лициния), императора стала терзать совесть, и он обратился к жрецам (согласно Созомену, к знаменитому неоплатонику Сопатру) за прощением. Когда они сказали, что такие злодеяния искупить нельзя, некий египтянин (видимо, Осий), приехавший из Испании, про­рвался к императору и убедил его, что христианство может смыть любую провинность. После этого Константин спер­ва запретил язычникам гадать о будущем, а потом построил новую столицу, и так все узнали о его обращении. Воз­можно, что тут и есть зерно истины, но в целом рассказ явно не соответствует действительности. Что бы ни оста­лось от римских верований в душе Константина, ужасные события неминуемо случились бы, и как бы ни был он вос­питан в прочих отношениях, едва ли он ждал утешения, едва ли искал прощения у языческих богов; причинно-след­ственная связь событий здесь явно не соответствует дей­ствительности.

Как раз в последнее десятилетие жизни Константин обнаруживает явно нехристианские и даже прямо язычес­кие интересы. Вместе с матерью он украшает Палестину и крупные города империи великолепными церквями, но од­новременно сооружает нечестивые святилища в новоявлен­ном Константинополе. Два из них, посвященные Матери богов и Диоскурам, можно считать просто красивыми вме­стилищами для произведений искусства — идолов, однако храм и изображение Тихе, обожествленной персонифика­ции города, явно предназначались для отправления культа. При освящении Второго Рима проводились откровенно языческие обряды; торжества включали в себя суеверия, которые позднейшие авторы тщетно пытались отождествить с христианским ритуалом.

Другим Константин тоже разрешал строить храмы старой религии. Надпись из поселения умбров в Спелло (между Фолиньо и Ассизи), долгое время из-за непонятности содер­жания считавшаяся фальшивой, что, казалось бы, подтвер­ждало странное варварское написание, есть, по-видимому, подлинный памятник этой снисходительности Константина к язычникам, датируемый двумя последними годами его жиз­ни. Он разрешает Гиспеллатам выстроить великолепный храм в честь его собственного семейства, которое он назы­вает Gens Flavia[2], при единственном условии — чтобы свя­тилище не подпало «заблуждениям заразного суеверия», предоставляя понимать это как кому будет угодно. Он из­дал также указы касательно жрецов и приказал перенести гладиаторские игры из Больсены в Спелло, причем назвал гладиаторов по именам. В те же примерно годы он освобо­дил некоторые жреческие коллегии, а именно сакердотов и фламинов, владевших землей, от обременительных провин­циальных должностей, которые хотели заставить их испол­нять христиане, особенно в Африке. Разумеется, с его ведома еще в 331 г. по воле сената был восстановлен храм Согла­сия, не говоря уже о многочисленных жертвенниках, восста­новленных в предыдущие годы.

В близких отношениях лично с императором в то время состояло очень много язычников. Неоплатоник Сопатр, ученик Ямвлиха, продолжает держаться как самолюбивый греческий софист. «Сопатр, который был одареннее всех благодаря возвышенности своей природы и величию души, не пожелал общаться с другими людьми, а поспешил к императорскому двору, чтобы своим словом управлять по­мыслами и делами Константина и направлять их на пра­вильный путь. И здесь он проявил такую мудрость и стал таким влиятельным, что сам император поддался его обая­нию и публично ввел его в совет, даровав ему место по правую от себя руку, что было чем-то неслыханным и не­виданным. Но всесильные вельможи, воспылав ненавистью к тем придворным, которые обратились к изучению фило­софии, выжидали...» Так у Евнапия, который, впрочем, заслуживает не больше доверия, чем Филострат, когда хва­стается связями с именитыми философами. Но в рассказе есть и доля правды; Сопатр был близок к Константину. Забудем, что он якобы не позволил императору искупить убийство Криспа; но он, бесспорно, участвовал в освяще­нии города Константинополя. Позднее, во всяком случае после 330 г., Аблавий, префект гвардии, добился его па­дения. Когда в новой столице был голод, Аблавий, как говорят, внушил императору, что Сопатр своим невероят­ным искусством помешал дуть ветрам, долженствовавшим нести египетские суда с зерном по морю. Так или иначе, но Константин казнил софиста. Мы вправе усомниться, единственно ли происки Аблавия стали тому причиной, поскольку Суда замечает: «Константин предал Сопатра смерти, дабы показать, что он больше не язычник. Ибо ранее он был весьма близок с ним». В другой связи (когда речь пойдет об Афанасии) мы еще раз выскажем пред­положение, что стареющий император начал испытывать страх перед христианскими священниками, что в последние годы он уже не мог сохранить столь долго оберегаемую им личную свободу. Многие даже думают, что в конце жизни Константин совершенно запретил языческие жертвоприно­шения, и если сведения Евсевия заслуживают доверия, то не только жертвоприношения, но и запросы оракулов, ус­тановку идолов и мистерии. Зосим утверждает, что указ, запрещающий вопрошать оракулов, появился вскоре после 326 г. Но тут даже слепой обратит внимание на несоот­ветствия. Если надпись из Спелло и поддельна, имеются другие свидетельства. Главный наш источник по обрядам и мистериям, трактат христианина Фирмика, относится ко времени непосредственно после смерти Константина. Ав­тор страстно призывает его сыновей совершить то, что их отец вроде бы уже сделал: «Рубите их, рубите их, эти хра­мовые украшения! В плавильню этих богов, пустить их на монеты! Все обетные приношения — ваши; берите и вла­дейте ими!»

Конечно же и при Константине святилища ниспровер­гали и уничтожали, а священные изображения отправляли на переплавку. Капище наподобие посвященного Небесной богине в Ливане, только и заслуживало, чтобы солдаты сровняли его с землей (около 330 г.); «Он счел самое то капище недостойным солнечного света». Интереснее факт разрушения известного храма Асклепия в Эгах, что в Киликии, куда до тех пор приходили толпы людей в надежде увидеть целительный сон. По-видимому, бог («обман душ», как называет его Евсевий) оказался вовлечен в политичес­кие дела. В Гелиополе, едва ли менее развращенном, не­жели Афака, были попросту запрещены языческие культы и насильственно учреждено епископство, за что пришлось заплатить общине. В других местах случалось, что обратив­шееся население по собственной воле разрушало местные святилища, а затем получало на это официальное одобре­ние императора. Вероятно, именно в качестве награды за такую активность город-гавань Газа получил имя Констан­ции, а некое место в Финикии стало именоваться Константиной.

Кроме того, император повелел опустошить многие хра­мы, по-видимому, из-за любви к богатству или нужды в деньгах. Здесь Евсевий тоже скрывает истинную причину и подлинный размах этих грабежей, однако все же неча­янно выдает себя. Дело в том, что он не упоминает о мра­морных статуях вовсе, а только о тех, внутри у которых находилось нечто особое; Евсевий говорит о черепах, кос­тях, старом тряпье, сене, соломе и так далее, но, очевид­но, в первую очередь там находилась деревянная основа, необходимая часть крисоэлефантинных статуй, таких, как скульптура Зевса Олимпийца. В своем панегирике Кон­стантину автор свидетельствует открыто: «Отделяя веще­ства, по-видимому, годные, и испытывая их плавкой и ог­нем, все полезное и нужное складывали для сбережения в безопасное место, а оставшееся затем бесполезное в память стыда возвращали нечестивым». Сколько статуй и какие (вероятно, прекраснейших произведений греческого искус­ства) встретили судьбу, неразрывно связанную с ценнос­тью их материала, мы не знаем. Так или иначе, украшать свою новую столицу Константин предпочитал тем, что было изготовлено из не настолько ценного материала. В том же месте Евсевий говорит о бронзовых статуях: «Эти также узники, боги старых сказок, увозились, опутанные волося­ными веревками». Конфискацию проводили пользующиеся доверием люди, уполномоченные на это непосредственно двором. Им не сопротивлялись; перед ними жрецы раскры­вали свои сокровеннейшие тайники. Однако вполне понятно и естественно, что Константин осмеливался на подобные шаги только в надежных, преимущественно христианизо-ванных городах, вблизи от своей резиденции. Он мог бы не трогать статуй из золота и серебра, но это было так просто, а соблазн был так велик, особенно ввиду финансо­вых затруднений, мысль о коих у такого рода правителей обычно перевешивает все прочие соображения. Сюда же, конечно, относится снятие в нескольких храмах дверей и потолочных балок, которые часто делались из бронзы и стоили труда, затрачиваемого на их переплавку. С этого начиналось разрушение величественных построек, затем вносила свой вклад немилосердная погода, и тогда уже предохранить колонны и прочие несущие элементы от посягательств местных жителей можно было, разве что по­лив их негашеной известью. У нас есть официальное под­тверждение тому, что после 333 г. так действительно по­ступали, во всяком случае с надгробиями язычников. Еще раньше законом был назначен срок для приведения в дол­жный вид обветшавших или недостроенных храмов. Как об­стояли дела с земельной собственностью, в точности неиз­вестно; иногда ее, разумеется, конфисковывали, но в крупном объеме и регулярно это делалось уже при преем­никах Константина. Невероятно, чтобы в 335 г. Констан­тин издал указ о полном уничтожении храмов, как утверж­дает «Хроника» Иеронима. Все, что совершал сам император или чему он позволял совершиться, рождалось из простой жажды наживы и под влиянием духовенства, и поэтому в действиях его нет никакой логики. Бессмыслен­но искать рациональную основу за поступками человека, принципиально нерационального в данном отношении.

Что же касается исповедания христианства Константи­ном и его предсмертного крещения, то об этом каждый пусть судит сам.

 

Огромные внешние изменения, которые претерпело по­ложение, а значит, и структура христианской Церкви при Константине, достаточно хорошо известны и могут нуж­даться лишь в кратком напоминании. Одновременно с вы­ходом первого эдикта о терпимости духовенство (сlerici) стало считаться отдельным сословием или корпорацией, последствия чего сыграли огромную роль в дальнейшей судьбе Церкви. Подготовка к этому происходила уже дав­но; с одной стороны, духовенство отъединилось от паствы, с другой — его объединили общие функции, в особеннос­ти учреждение соборов. Но стоило ли государству, едва объявившему о религиозной терпимости, так сразу сдавать­ся? Разве нельзя было, не замечая существования клири­ков как сословия, вступать в переговоры напрямую с об­щинами? Константин обнаружил, что духовенство уже обладает значительной властью благодаря своей организа­ции и сильно повысило свой авторитет благодаря гонени­ям, так что ему оставалось или править, опираясь на эту структуру и доверие к ней, или, в противном случае, при­обрести непримиримого врага. Поэтому он всячески выка­зывал клирикам свое благоволение, позволяя даже участво­вать в руководстве империей, они же в отплату преданнее всех проводили в жизнь его волю и не уделяли внимания тому факту, что он сам еще увязал одной ногой в языче­стве, а руки его обагряли все новые и новые потоки крови. Теперешнее положение духовенства имело, однако, и печальную сторону. Преследования не только облагоро­дили его нравственный облик, но и стали причиной жес­токих столкновений. Те, кто не отступил от своих убеж­дений, противопоставили себя не только тем, кто во время гонений отрекся от веры или выдал священные тексты, но и тем, кто спасся, воспользовавшись вполне допусти­мыми для благоразумного христианина средствами. В Аф­рике произошло отпадение донатистов, а также мелетиан в Египте, еще когда не вполне завершились гонения. Так впервые императору представился случай принять учас­тие во внутрицерковном споре, поскольку, раз он однаж­ды вмешался в дела веры, о нейтралитете речь уже не шла. Здесь, как и позднее, в ситуации со значительно более доступным пониманию арианством, Константин проявил тактичность; он, конечно, вставал на одну из сторон, но не карал при этом противников. Он бы, ко­нечно, предпочел единую Церковь, ведь это означало бы единую власть, но он научился приспосабливаться к хри­стианским расколам и не собирался компрометировать императорское звание излишним упрямством или сурово­стью в отношении людей и предмета, которые не возбуж­дали в нем никаких эмоций. Константин тщательно изу­чил реакцию христиан на гонения; ничто не могло сильнее углубить упомянутые разногласия, нежели новые мучени­ческие кончины. Он, разумеется, сознавал, что не все его преемники сумеют сохранить подобное же спокойствие; ясно было, что, однажды назвавшись христианами, они позволят личным пристрастиям увлечь себя на ту или иную сторону. Но в результате оказалось, что власть им­ператора имела под собой достаточно крепкие основания, чтобы никакие испытания ей не угрожали, в том числе и иконоборчество VIII века.

В качестве сословия или корпорации духовенство спер­ва было освобождено Константином ото всех общественных обязанностей (munerum; 313-й и 319 гг.), сводившимся от­части к несению обременительных государственных долж­ностей, отчасти к уплате налогов, а то оба эти элемента объединялись в страшном институте декурий. (Люди бога­тые в надежде на льготы немедленно поспешили в ряды клириков, и в следующем, 320 г. появился соответствую­щий запрет, который, впрочем, обойти явно было не так уж и сложно.) Другое свидетельство признания корпоративного характера Церкви последовало в 321 г. — ей дозволили принимать многочисленные завещавшиеся ей наследства. Позднее, очевидно после поражения Лициния, государство предоставило духовенству постоянный доход, главным об­разом от земельной собственности, и долю урожая. Таким образом было положено начало великим богатствам Церк­ви, а кроме того, государство уступило ей часть собствен­ной власти. Прежде христиане предпочитали сперва разре­шать споры, обращаясь к епископам в качестве третейских судей, а уж потом прибегать к мирским, языческим закон­никам, которые, так или иначе, могли отменить решение клириков; теперь Константин лишил их такого права и сде­лал приговоры духовенства окончательными. Так старались избежать соперничества между светским и духовным дело­производством, которое могло оказаться весьма опасным, вне зависимости от того, был ли мирской суд языческим или уже христианским. Этого одного достаточно для объясне­ния бесчисленных уступок, несомненно угрожавших струк­туре могучего государства. В данном случае Константин, как всегда, когда он имел дело с Церковью, не учреждал самовольно нечто новое, а лишь утверждал и упорядочивал то, что уже оформилось без всякого его участия. С точки зрения современной науки его легко упрекать за то, что он позволил жестким границам между Церковью и государ­ством исчезнуть; но что ему оставалось, когда, повинуясь духу эпохи, Церковь у него на глазах превращалась в го­сударство, а государство — в церковь, когда каждый хри­стианин — чиновник или судья — разрывался, исполняя свой долг, между религиозными и гражданскими представ­лениями, когда ходатайство любого епископа или блажен- ного пустынника могло перепутать все? Начавшая разви­ваться теократия была не детищем конкретного благоволив­шего Церкви императора и отнюдь не делом рук отдель­ных особенно сообразительных епископов, но значимым и неизбежным следствием всего хода мировой истории. Если смотреть на предмет широко, можно сказать, что Еванге­лию придали статус закона те, кто не верил в него, а имен­но — правитель, которого нимало не трогала сущность проповедуемой им религии. «Христианство отошло от соб­ственной сути, когда стало законом для всех рожденных, а не для перерожденных». Константин хотел имперской, по­литизированной Церкви; однако неизвестно — будь на его месте другой, благородный, убежденный христианин, не пришлось ли бы ему следовать той же дорогой.

Как только духовенство возвысилось над обществом, требования его к себе и другим заметно возросли. Уже было предписано безбрачие; отменили государственные наказания, ранее применявшиеся к тем, кто не создал супружеских уз. И если бы старый и слепой Пафнутий, сам аскет и мученик, непревзойденный по части изгна­ния бесов, не заговорил об этом на Никейском соборе, институт целибата распространился бы на всех клириков. Посвящение в сан и освящение предметов приобрело ог­ромное мистическое значение, стало считаться почти ма­гическим актом, сообщающим своему объекту сверхъес­тественную мощь. Внутри самого духовенства обострились прежние различия и появились новые. Пресвитер отда­лился от диакона, а епископ — от пресвитера; сами епис­копы имели неодинаковую власть, степень их влиятель­ности зависела от подчиненного им города. Впоследствии власть эта сосредоточилась главным образом в пяти пат­риарших резиденциях — в Риме, Александрии, Антиохии, Константинополе и Иерусалиме. Дабы поддержать престиж епископской должности, вскоре после Констан­тина упразднили так называемых сельских епископов (сwzepidkopoi), живших в поселениях, не имевших стату­са города. В зависимости от значимости епархии, често­любия заинтересованных лиц и могущества уже существо­вавших партий сторонников того или иного претендента, избрание епископов зачастую становилось предметом жарких столкновении, иногда потрясавших все здание Церкви. Преуспевший редко оказывался наилучшим; спо­собности оратора, политика, а в особенности дельца, даже личные связи, зачастую весьма сокровенного характера, часто позволяли одержать победу над человеком с под­линным призванием. Нижний уровень иерархической структуры составляли теперь не только служители при алтаре и привратники, но огромную группу образовыва­ли так называемые раrabolani и fossores, то есть те, кто ухаживал за заразными больными, и могильщики; толь­ко в Константинополе их было около тысячи, а в Алек­сандрии — примерно вполовину меньше.

Прошло совсем немного времени, прежде чем эта бога­тая и могущественная Церковь приобрела и надлежащий внешний вид. Величие культу придали великолепные хра­мы и впечатляющие ритуалы; высшие клирики, по крайней мере в больших городах, зажили по-королевски. Это было естественное следствие переворота, совершенного Констан­тином, обнаружившееся, впрочем, только при его сыновь­ях и позднее. Особенно ярко свидетельствует о том, каких средств влияния лишилось государство, следующий обще­известный факт: вся разветвленная система общественных учреждений перешла в руки Церкви, от имени которой повсюду создавались дома для бедных, странноприимные дома, дома призрения, приюты, больницы и прочие филан­тропические заведения, отчасти на деньги государства, ко­торое соприкасалось со своими подданными исключительно через солдат и безжалостных сборщиков налогов.

Кто помешал бы духовенству, уже обратившему боль­шинство язычников, образовать настоящее правительство? Какими средствами властитель мог сохранить главенство над священниками или хотя бы не превратиться в их слугу и нахлебника? Теперь последнее обиталище императора, как и местных епископов, находилось в церкви Апостолов в Константинополе, «ибо священнослужители достойны такого же почета, что и повелитель, а в местах святых — даже большего».

При ближайшем рассмотрении мы обнаружим, что не­которое внимание императору и его могуществу все-таки уделялось. Во-первых, счастье правителей, что Ветхий Завет, хотя часто описывает раздоры между царями и выс­шим духовенством Израиля, тем не менее, не сообщает о теократической революции, направленной на свержение власти как таковой, но предоставляет уничтожить ее Богу и царю вавилонскому. Каждый раз, когда речь шла не о язычниках, обращались к Ветхому Завету. Эти люди, как и английские пуритане, просмотрели тот факт, что в нем говорится о совершенно особом, давно исчезнувшем госу­дарственном устройстве; а Новый Завет, к которому, ко­нечно, прибегали более охотно, как известно, не имеет отношения ни к формам правления, ни к нациям, но к миру в целом.

Пока император исповедовал правую веру, слово его было неопровержимо; что он представлял собой как чело­век и властитель, значения не имело. Константина, пред­мет безграничной лести, уже не обсуждали; при последу­ющих императорах возникла теория божественного права, не смущавшаяся фактом обожествления языческих импера­торов и по степени искренности намного эту древнюю прак­тику превосходившая. У Вегеция, в конце IV века, мы чи­таем: «Как только император принял имя Августа, ему, как истинному и воплощенному Богу, должно оказывать вер­ность и поклонение, ему должно воздавать самое внима­тельное служение. И частный человек и воин служит Богу, когда он верно чтит того, кто правит с Божьего соизволе­ния».

Но реально императорская власть, опираясь на войс­ко, значительную часть которого составляли варвары, де­лами религиозными не интересовавшиеся, и на развитую административную систему, слишком крепко укоренилась, чтобы уступить дорогу правлению духовенства. И нако­нец, Константин был довольно умен — или удачлив — для того, чтобы сделаться главой и центром Церкви и пе­редать это положение по наследству своим преемникам.

Мы уже обращали внимание на его попытку объявить себя «епископом дел внешних». Это не просто способ вы­ражаться; у Церкви просто не было другого центра, что проявлялось прежде всего при выборах митрополитов, ибо, когда собирались все епископы данной провинции, дабы подыскать нового пастуха осиротевшей общине, они учитывали и пожелания императора, так как сами надеялись воз­выситься с его помощью. Чтобы полностью использовать свое положение, Церковь в первую очередь нуждалась в руководящем начале. Помимо того, на больших имперских соборах император обладал кое-какими преимуществами, поскольку определял время и место и, что более важно, поскольку многие стремились выяснить его предпочтения и соответствующе голосовать. Если сам он присутствовать не мог, то посылал полномочных представителей и всегда со­хранял для себя право утверждать решения, без чего они не были действительны и что придавало им статус закона.

В конце концов, соборы, где все имели равное право голоса, давали прекрасную возможность усмирить ставшие помехой для двора особенно значимые епископства.

Высокая идея собора, как она возникла в первые века христианства, сводилась к тому, что Дух Божий нисхо­дит на представителей общин верующих, когда они вме­сте благоговейно готовятся держать совет о важных для всех делах. Такого рода чувство, вероятно, объединяло людей, собравшихся говорить о вещах возвышенных, каж­дый из которых был готов положить жизнь за свои убеж­дения. Но когда Церковь-победительница простерла свою власть над миром, когда соборы проводились все чаще и во все более великолепной обстановке, быстро обрисова­лась печальная картина вырождения.

Первым стал собор в Никее (325 г.), главной целью которого было устранение арианского раскола. Зрелище того, как Церковь, едва спасшуюся от гонений, особенно на востоке империи, раздирает жесточайшая борьба, вы­званная спорами о взаимосвязях трех лиц Троицы, — по­жалуй, самое неприятное во всей мировой истории. Восточ­ная косность и греческая софистика, равно представленные на епископских престолах, истерзали сами себя и букву Писания, пытаясь измыслить символы, которые сделали бы непостижимое постижимым и помогли бы обосновать вы­сказанные идеи. Начавшись с homoousios и homoiousios (что означает «единосущный» и «подобный»), борьба эта про­должалась несколько сот лет, пройдя через разные ступе­ни развития, и Восточная Церковь распалась на множество ответвлений, одно из которых приняло форму Греческой Православной Церкви и стало поддержкой и опорой Ви­зантийской империи. В скрытом виде в данном конфликте столкнулось множество сугубо мирских интересов разных людей, для которых сама суть вопроса была всего лишь лицемерным предлогом. Церковь в этом споре утратила свое внутреннее содержание; находясь в нравственном упадке, она совершенно утратила влияние на верующих; ортодоксальные догмы иссушили духовного человека. Од­нако все эти события, хотя сами по себе они вызывают крайне неприятные чувства, сыграли огромную роль в ми­ровой истории. Церковь со своими ответвлениями, косте­неющая, отрицающая любое развитие, полторы тысячи лет объединяла народы, противостоявшие натиску чужеземных варваров, она даже вытесняла понятие нации, ибо была могущественнее, чем государство или культура, и потому позволила выжить им обоим. В ней одной сохранился ви­зантийский дух, не вовсе лишенный будущего, ибо душа Византии — это ортодоксия.

Следует поэтому заключить, что борьба за Второе Лицо Троицы имела весьма убедительное историческое оправдание. Но нам должно воздержаться от дальнейшего рассмотрения вопросов догмы и ограничиться нескольки­ми замечаниями касательно взаимоотношений правитель­ства и духовенства, как они выявились на Никейском соборе и в ходе последующих событий.

Когда александрийский пресвитер Арий выступил с уче­нием о вторичности Сына по отношению к Отцу, его про­тивниками стали александрийский диакон Афанасий и сам епископ, которого звали Александр. Уже в 321 г. Алек­сандр созвал собор епископов из Ливии и Египта, где Арий был отлучен от Церкви. Так его доктрина и его положе­ние приобрели значение, которого в действительности не имели. Внимание к спору и число сторонников того и дру­гих невероятно возросли благодаря проповедям, ходатай­ствам и переписке. Когда епископ Евсевий из Никомедии поддержал тщеславного и эксцентричного, но не такого уж непрактичного Ария, раскол приобрел вид конфликта меж­ду александрийской и никомедийской епархиями. На тер­ритории последней или неподалеку прошел другой собор, высказавшийся в пользу Ария. Евсевий Кесарийский тоже склонился на его сторону; его «Жизнь Константина» дает нам пример исключительного по своей неискренности и неполноте рассказа об этих событиях.

Так обстояли дела в 323 г., когда Константин, завер­шив последнюю войну с Лицинием, принял власть над Востоком. Раскол как раз переживал пик. Император, разумеется, предпочитал добиваться всеобщего мира, не­жели улаживать противоречия, или поддерживать силь­нейшую или более разумную сторону, или удерживать равновесие между ними.

Один из наиболее выдающихся епископов в бывших владениях Лициния, тот самый Евсевий Никомедийский, имевший столь значительное влияние на Констанцию, сес­тру императора и жену Лициния, почти убедил Констан­тина выступить за Ария. Но придворный богослов с Запада, епископ Осий, уроженец Кордовы, поняв, что соб­ственное его влияние на императора находится под угрозой, достиг взаимопонимания с владыкой Александрии и так все запутал, что Константин увидел единственное решение про­блемы в созыве всеобщего собора. Он, конечно, радовался случаю лично познакомиться с клириками своей новой зем­ли и самому произвести на них впечатление, а также поло­жить конец опасной неразберихе провинциальных соборов. Из 318 епископов, собравшихся в Никее в июне 325 года, уроженцами Запада было едва ли полдюжины. Римский владыка Сильвестр не присутствовал лично, но послал дво­их пресвитеров, руководствуясь той разумной осторожнос­тью, которая и его преемников удерживала от посещения восточных соборов. Более того, из, может быть, тысячи епископов Востока приглашения от императорской канце­лярии получили только те, кто предположительно мог пе­ременить свои убеждения.

И вот когда «сплетенный из прекрасных цветов вели­кий венок иереев», «образ лика апостольского», «подобие первой Пятидесятницы» явился на зов, когда, помимо епис­копов, собрались многочисленные сопровождающие и тол­па «мирян, сведущих в искусстве спора», Константин лич­но открыл собор. Он был весь в пурпуре, золоте и драгоценных камнях, и из-за этой пышности Евсевий срав­нивает его с ангелом Божиим. Но впечатляющим внешним видом дело не исчерпывалось. Из дальнейшего становится ясно, что Осий настроил императора против ариан и что он и его сторонники стремились любыми средствами склонить к той же точке зрения еще не определившихся, особенно упирая на то, что так думает император. Поэтому резуль­тат определили не речи Ария и не контраргументы Афа­насия, выступавшего за предвечную сущность Сына. Ко­нец обсуждению положил император; против воли большинства Константин настоял на сомнительном опреде­лении homojusios, и большинству оставалось только под­чиниться. Лишь два епископа отказались подписаться под постановлением, и потому заслужили упоминания, даже если их поступок объяснялся отнюдь не благочестивым уп­рямством; это были Феона из Мармарики и Секунд из Птолемаиды. Наградой им стали анафема и отлучение. Евсевий Никомедийский подписал, но, поскольку падение его уже предопределили, ему и некоторым другим предло­жили подписать дополнительный пункт, где они отрекались от своих прежних убеждений. Он отказался и был изгнан в Галлию, как и Феогнис, епископ Никеи. Самого Ария сослали в Иллирию. Теперь Константин узнал, и большей частью начал презирать, своих восточных клириков. Как они дрожали перед ним, хоть легко могли развалить всю империю! Многие тайно направили ему письма с обвине­ниями в адрес своих собратьев; эти послания он повелел сжечь и призвал всех к согласию. Перед закрытием во дворце был устроен великолепный пир: «Дорифоры и гоп­литы с обнаженными мечами стояли вокруг царского дворца и охраняли его входы, но служители Божьи безбоязненно проходили между ними и достигали внутренних покоев василевса». Император на прощание одарил епископов и про­изнес напутствие о мире. Александрийской общине он при­казал написать: «Все, что ни делается на святых соборах епископов, должно быть отнесено к воле Божьей».

Но теперь борьба приняла действительно серьезные формы. Спустя три года (328 г.) Константин, не имевший никакого конкретного мнения касательно богословских воп­росов, решил, очевидно, по наущению арианского пресви­тера, рекомендованного ему умирающей Констанцией, что будет лучше — или справедливей — придать делу новый оборот. Арию и прочим сосланным дозволили вернуться; Осия устранили или, по крайней мере, он надолго скрылся из виду; антиохийская епархия была, так сказать, взята штурмом и захвачена арианином, что повлекло за собой вопиющие происшествия и взволновало городское населе­ние, вообще достаточно озлобленное. Евсевий Никомедий­ский, игравший основную роль во всех этих событиях, по­вел атаку на ненавистную епархию Александрии. Но там он обнаружил своего грозного противника, Афанасия. Афа­насий являет собой первый пример того, как в средневеко­вой Церкви выглядели высокопоставленные иерархи. Он с юности начал продвигаться по лестнице священных чинов, полный высоких идей и целей (например, он мечтал об обращении Абиссинии), никого не боясь и не замечая пре­пятствий, готовый на любую жертву ради дела, равно бес­пощадный как к себе, так и к другим, не способный по­нять  чужую  точку  зрения   и  не   всегда  щепетильный  в выборе средств. Насколько мы можем судить, судьба ор­тодоксии в то время зависела исключительно от него. Кон­стантин потребовал от этого человека вернуть Арию его доброе имя; тот отказался и стал действовать по-своему. Противники возвели на него политический поклеп, так как дела религиозные Константина задеть не могли; тогда Афа­насий    поспешил ко двору и лично завоевал расположение императора. Наконец его враги решили, что нашли верное оружие; они обвинили епископа перед Константином в не­терпимости, заявили, что он преследовал мелетиан, кото­рые в Никее наслаждались миром и спокойствием. Дей­ствительно, в этом Афанасий был не совсем неповинен, но мелетиане вели себя намеренно вызывающе.  Император решил, что дело нужно разобрать на соборе, который хо­тел созвать в Кесарее, в Палестине; Афанасий, однако, объявил (334 г.), что никогда не предстанет перед судом, состоящим сплошь из его смертельных врагов. И Констан­тин снова покорился! Но непрекращающиеся нападки все же сыграли свою роль, и на следующий 335 г. собрание было созвано в Тире, откуда благочестивые отцы отправ­лялись прямо в Иерусалим, дабы присутствовать при ос­вящении храма Гроба Господня. Начальствовало на собо­ре высокое должностное лицо по имени Дионисий. Самое серьезное обвинение (см. гл. 6) Афанасий блестяще опро­верг; для расследования по остальным пунктам в Алексан­дрию направилась пристрастная комиссия, и решение было вынесено. Ариане наслаждались триумфом, в Никее такая радость досталась ортодоксам. Но практически тут же Афанасий снова оказался при дворе. «Едва я въехал в Константинополь, — пишет император, — как вдруг на­встречу мне попался он со своими сторонниками; Бог сви­детель, что сперва я даже не узнал его ,и не хотел сначала ни о чем говорить с ним». Результатом этой встречи стало то, что Константин вызвал епископов из Тира в столицу, дабы они немедленно дали отчет в своих поступках и ре­шении. Здесь они впервые решились на самоволие; вместо всех по призыву явилось только шестеро главных, и им­ператор сдался, хотя и не окончательно. Он сослал Афанасия в римскую колонию, в г. Трир, но с условием, что алек­сандрийская епархия занята не будет, очевидно, предпола­гая при удобном случае возвратить ссыльного. Трудно по­нять, то ли Константин испугался, увидев неповиновение епископов, то ли руководствовался другими соображения­ми. Истцы утверждали, что Афанасий' угрожал помешать отплытию из Египта кораблей, груженных зерном, но едва ли император верил в это, даже если делал такой вид. За­тем он вызвал Ария в Константинополь, по-видимому, с са­мыми дружескими намерениями. Выйдя из дворца, Арий неожиданно почувствовал себя плохо и тут же скончался (336 г.) в близлежащем отхожем месте, которое спустя столетие стало местной достопримечательностью. Вряд ли ему дали яд; смерть его была невыгодна Константину.

Император бы, конечно, предпочел иметь крепкую, дружную Церковь, но тут внутри нее начались серьез­ные разногласия. Поскольку он сам внутренне был рав­нодушен к происходящему, то успешно балансировал между разными партиями и по-настоящему не поддержи­вал ни одну из них. Он позволял им побеждать по оче­реди и вмешивался только затем, чтобы о нем и его вла­сти не забыли. Скорее всего, он понимал с самого начала, что борьба ведется ради борьбы и примирение возмож­ным не представляется. Такого отношения преемники его не понимали, поскольку их самих трогали богословские вопросы, и они разрешали избранной группе преследовать своих противников и мстить им.

Подлинное свидетельство беспристрастности Константи­на имеется в его эдикте против еретиков, выпущенном в последние годы его жизни. Христианин-составитель горя­чо нападает на еретиков — новациан, валентиниан, марки-онитов, катафригийцев и прочих; но после всех бранных излияний следует всего-навсего повеление уничтожить ме­ста их собраний. Евсевий ликует: «Темные ущелья иновер­цев разрушались, и звери, то есть предводители их безбо­жия, обращались в бегство», однако легко заметить, что это не вполне удовлетворяет автора. О новацианах сказано осо­бо, что Константин хотел их только немного напугать. По-видимому, гонение как таковое велось только против монтанистов или катафригийцев, которые, будучи фанатиками, могли представлять опасность, и даже их не трогали во Фригии, на родине ереси. После осуждения Ария всем церквям был отправлен указ сжечь его произведения, за­вершавшийся словами: «Тот, кто сокроет книгу, будет пре­дан смерти. Бог да хранит вас!» — и Арий мирно жил в изгнании и даже пользовался почетом.

После смерти Константина сыновья его сразу же по­грузились в религиозные проблемы. Воспитание их к это­му располагало, а в характерах не было благородства, которое могло бы их сдерживать. Сократ Схоластик, к примеру, рассказывает, как Констанций перешел на сто­рону арианства. Безымянный пресвитер, якобы открыв­ший Констанцию волю отца и поэтому утвердившийся при дворе, сперва обратил в арианство начальника император­ской опочивальни Евсевия, евнуха, а потом и всех осталь­ных евнухов; они вместе с пресвитером убедили в своей правоте императрицу, и наконец выбор сделал сам Кон­станций. Затем прочие придворные, гвардия и город Кон­стантинополь разделились. Во дворце дискутировали ев­нухи и женщины, и каждый дом превратился в трибуну, где происходили словесные битвы. В конце концов такое положение вещей распространилось по всему Востоку, тогда как на Западе Константин II и позднее Констант были целиком на стороне Афанасия. Дела шли своим чередом: жестокие гонения, ссылки, убийства. По такому случаю вспомнили пытки времен Максимиана. К кре­щению и причастию стали принуждать, и епископские места распределялись теперь строго между членами групп. В нашу задачу не входит описание последующих кризи­сов. Не только процветала Церковь, влекомая своим неис­правимым упрямством и амбициями, а также невероятной любовью к спорам, — рос и мальчик Юлиан, едва избе­жавший общей участи всех родственников Констанция. Его и брата Галла готовили для рукоположения в священный сан на вилле Мацелл в далекой Каппадокии; отдых их со­стоял в строительстве часовни для святого мученика Мамы. В такой обстановке формировался разум будущего пропо­ведника язычества.

Нельзя, впрочем, забывать, что, поскольку Церковь-победительница разъединилась на множество ответвлений, то же произошло и с религией. Благородные нравственные последствия введения христианства как-то ушли из виду, уступив место бесконечным ссорам иерархов за букву уче­ния. Герои этого и последующих десятилетий, Афанасий, Василий, Григорий Назианзин, Иероним, Хризостом — все несут в той или иной степени четкий отпечаток не толь­ко религиозности, но и внешней «церковности», почему кажутся более односторонними и менее симпатичными, не­жели грандиозные, совершенные и гармоничные фигуры античности; но жизненные принципы первых, конечно, не­измеримо благороднее.

О действительных глубине и характере нравственных следствий принятия христианства нельзя судить по Евсе-вию, который не дает усомниться, что божественной награ­дой за обращение стали счастье на всей земле и господство над миром. Сознательно или бессознательно, но измени­лось, пожалуй, отношение к светскому. Огромная масса, конечно, как и прежде, хотела наслаждаться всеми возмож­ными и дозволенными государством удовольствиями, но люди более серьезные полностью воздерживались от мно­гих жизненных радостей, и в конце III века даже христи­анский вероучитель нашел нужным выразить опасение, не повредит ли браку отдаление между мужем и женой. Мно­гие чувствовали необходимость поделиться своими земны­ми богатствами с бедными и церквями, а некоторые даже совершенно отказывались от собственного имущества. Две черты тогдашнего христианства — благотворительность и аскетизм, если не говорить о третьем его проявлении — миссиях к языческим народам, в которых участвовали по­чти исключительно духовные лица.

Что до благотворительности, то христианин, следуя изве­стному изречению, начинал с собственного дома и со своих рабов, обращался с ними милосердно или же отпускал их на свободу. Само по себе рабство не считалось чем-то непра­вильным; и в позднейшие времена монастыри могли иметь собственных невольников. Но освобождение их все быстро осмыслили как благодеяние, и при Диоклетиане Хромации, префекте города Рима, волю получили примерно тысяча че­тыреста рабов. В конце IV века значительно большие раз­меры это явление приняло в благочестивом кружке блажен­ного Иеронима, правда, среди тех, кто полностью отверг мир; впрочем, их современник Хризостом требовал неогра­ниченного отпуска рабов. Молодой солдат Мартин из Тура оставил себе одного такого слугу, причем относился к нему, конечно, с глубочайшим смирением, часто снимал с него обувь и прислуживал ему за столом. Константин уже пытался лишить господина власти над жизнью и смертью своего не­вольника, хотя прописанное в законе различие между смер­тью после жестокого обращения и в результате жестокого обращения легко позволяло господину выйти из положения. Считалось также, что раб может в ходе избиения умереть естественной смертью — «по велению судьбы». Теоретичес­ки язычники придерживались прежнего взгляда на рабство; Фемистий отказывал рожденным несвободными в наличии высшей мыслительной способности, а Макробий вполне се­рьезно рассуждал, в самом ли деле раб — человек и забо­тятся ли боги о рабах. Фактически большинство язычников содержали невольников совсем не так жестоко.

Благотворительность в узком смысле, зиждившаяся от­части на вере в ничтожность земных благ и отчасти на христианском долге облегчать участь нищих и страдаль­цев, осуществлялась таким образом, что это создало се­рьезные проблемы для экономики страны. Сперва раздачу милостыни доверили особой группе церковников, а имен­но диаконам; их часто обманывали недостойные, но в ситуации войны с ессlesia pressa[3] в том, чтобы не уделять внимания таким мелочам, виделось некоторое величие. Это было следствие всеобщего восторженного возбужде­ния и вечной готовности к худшему. Диаконы по роду своего служения лучше знали конкретных людей, вернее могли проверить их. Но впоследствии щедрость жерт­вователей не знала пределов, принимая любые формы. Нашему веку, настаивающему на необходимости труда, сложно понять это явление; но неизвестно, можно ли было решать проблему иначе в империи почти целиком аграрной, где распределение земельной собственности становилось все более неравным, в империи, города ко­торой заполнялись нищим пролетариатом и крестьянское население которой так уменьшилось, что возникла нужда в варварских поселениях. Столетиями городское населе­ние получало огромные пособия по безработице, конечно таковыми не считавшиеся, а именно — проводились раз­дачи продуктов, сначала только для обитателей Рима, предполагаемых повелителей страны, потом, в виде им­ператорской милости, — во множестве крупнейших, а потом и менее значительных, городов. Они кормились трудами села, так как большая часть доходов империи по­ступала натурой. Некоторые виды подобной помощи впервые появились в эпоху Константина.

С признанием христианства Церковь получила огромные средства благодаря разнообразным пожертвованиям, не го­воря о дарах государства; поэтому она была в некотором смысле обязана часть этих средств уделять на благотвори­тельность. Выше мы уже перечисляли учреждения, таким образом созданные милосердными епископами и община­ми, — хеnodochia (странноприимные дома), рtochotropia (приюты для бедных), gerokomia (приюты для престаре­лых), nosokomia (больницы), оrphanotrophia (сиротские при­юты); Василии, основанные и выстроенные Василием Ве­ликим в конце IV века, могут считаться идеальным образцом подобных заведений. По большей части они пред­назначались для людей действительно беспомощных, что было в самом деле значительным прогрессом по сравнению с миром языческим, хотя государство действовало в этом направлении еще в далекие античные времена.

Само правительство, как уже говорилось, передало Цер­кви эту роль и возможность влияния на народ вместе с ней. К примеру, Константин даровал александрийской Церкви особый вид annonaе, то есть годового запаса зерна, для раздачи бедным, несомненно, дополнительно к обычной аппопае, данной городу Диоклетианом. Церковная annona была попросту небезупречным средством привлечения но­вых сторонников, и пожертвования Константина явно рас­считывались на это. Например, когда он основал епископ­ство в Гелиополе, а город при этом остался почти совершенно языческим, император стал оказывать любез­ную помощь бедным, «заботясь о наибольшем обращении людей к Слову». Его собственные дары и пособия, конеч­но, носили в основном случайный и политический характер; позднее он, по-видимому, принял руководство священников также и в данном вопросе. Когда, после победы над Максенцием, он захотел добиться в Риме популярности, то раз­дал богатым и бедным крупные суммы денег, которые при­нес с собой либо отыскал в городе. Люди, ранее имевшие положение в обществе, но оказавшиеся в стесненных об­стоятельствах, получали и деньги, и почести; девушек из хороших семей он выдавал замуж за членов своего окру­жения, снабдив их приданым, а оборванные нищие с Фо­рума получали милостыню, пищу и приличную одежду, последнюю, очевидно, потому, что нагота считалась непри­стойной.

В последние годы великолепным поводом для подарков стало пасхальное утро. Придворный епископ по такому случаю дает волю своей любви к пафосным речам, но яз­вительные слова Аммиана могут служить уточнением: «На основании совершенно ясных свидетельств можно утверж­дать, что впервые Константин дал открыть пасть своим приближенным, а Константин кормил их до отвала самым мозгом провинций». Дары императора никогда не могут служить основой для сравнения, так как неизвестно, поче­му он дает их и откуда берет средства. Есть какая-то дву­смысленная политическая окраска даже в благодеяниях старой Елены. Путешествуя по Востоку, она преподносила крупные суммы жителям городов и, кроме того, лично тем, кто приходил к ней. Она также давала деньги солда­там; бедные вдобавок получали еще и одежду; она выру­чала заключенных в темницу за долги, сосланных и претерпевавших другие виды притеснения. Очевидно, Кон­стантин считал такие похождения единственного достойно­го доверия члена семьи весьма уместными и созвучными с духом Востока. О финансовой системе, на которой осно­вывалось подобное благородство, мы скажем позднее.

Оставим же теперь облаченного в пурпур себялюбца, который выверял и рассчитывал все, что делал или вынуж­ден был делать, повинуясь собственной возросшей мощи. Противоположность его пустому, в сущности, государствен­ному авторитету составляет великая жертвенность тех, кто отдавал все, что имел, дабы «посвятить себя Богу»; здесь милосердие и аскетизм соединились гармонично и совер­шенно. Мужчины и женщины, частью из высших кругов общества, привыкшие наслаждаться всеми радостями жиз­ни, буквально понимали наказ Христа молодому богачу: они продавали свое имение и шли служить бедным, и в центре мира, окруженные шумом больших городов, они жили в добровольной нищете, предаваясь созерцанию гор­них высот. Даже этого было мало некоторым из них; они бежали от мира и цивилизации, становясь «спасающими душу» отшельниками.

Истории свойственно скрывать истоки великих явлений, но о развитии феномена пустынничества и его превраще­нии в монашеский институт она предоставляет нам полный и законченный отчет. Никакое другое направление или со­бытие не охарактеризует для нас III и IV века лучше.

В природе человека заложено стремление, когда он по­чувствует себя потерянным в огромном и чужом внешнем мире, пытаться найти свое «я» в одиночестве. И чем ост­рее он ощущает внутренний раскол, разрыв, тем более со­вершенное одиночество ему нужно. Если религия добавляет к этому чувство греха и жажду вечного ненарушимого еди­нения с Богом, то все земные связи исчезают, и затворник становится аскетом, отчасти из раскаяния, отчасти — чтобы не быть обязанным миру ничем, кроме самого факта бытия, отчасти — чтобы душа постоянно могла сообщать­ся с высшим началом. Под властью таких настроений от­шельник, дабы запретить себе вернуться к предыдущему состоянию, дает обеты. Если несколько человек, чьи души пылают одним огнем, встретятся в пустыне, на основе их обетов и схожего образа жизни возникнет община со стро­гим уставом.

Наличие анахоретов свидетельствует о не вполне здоро­вом состоянии общества и психики людей, они, скорее, принадлежат периоду кризиса, когда многие сокрушенные души ищут успокоения и многие могучие сердца заходят в тупик из-за самого жизненного устройства, и должны вес­ти борьбу с Богом, удалясь от мира. Но если кто-нибудь, будучи погружен в современность с ее тягой к деятельнос­ти и чрезмерно субъективным взглядом на вещи, захотел бы поместить всех отшельников куда-нибудь в работный дом, пусть не считает это свежей и спасительной мыслью; она не новее рассуждений тысяч людей IV столетия, слиш­ком слабых или слишком поверхностных для того, чтобы понять, какие силы вели этих выдающихся личностей в пустыню. Не говоря о том, что приобретал или терял ас­кет в Фиваиде или в холмах у города Газы, все это имело огромное значение для истории, о котором не должен за­бывать исследователь. Именно такие отшельники сообщи­ли монашеству последующих столетий благородно-целомуд­ренное отношение к жизни или по крайней мере стремление к этому идеалу; без него Церковь, средоточие всех духов­ных интересов, постигло бы полное обмирщение, и она ока­залась бы во власти грубой материальной силы. Наша эпо­ха, упиваясь свободной работой мысли, обмениваясь плодами интеллектуальных усилий, слишком быстро забы­ла, что всем этим она обязана тому ореолу сверхъестествен­ного, которым средневековая Церковь наделила науку.

Первыми христианскими отшельниками были египтяне и жители Палестины, которые вели более или менее уединен­ную жизнь вблизи своих жилищ и иногда брали учеников. Но такое половинчатое существование не удовлетворяло Павла (235—341), Антония (252—357), Илариона (292—373). Чтобы полностью отгородиться от земных соблазнов и окончательно посвятить себя Богу, они удаля­лись от мира и по шестьдесят—восемьдесят лет жили в настоящей пустыне. Некоторые бежали от гонителей — римлян; но многие искали одиночества ради него самого, и никогда не возвращались из пустыни, потому что она ста­новилась для них домом и потому что они не могли без ужаса подумать о жизни в насквозь прогнившем обществе. Более того, «когда мир принял христианскую окраску, от­нюдь не ничтожнейшие из христиан уходили в пустыню, на время или навсегда, дабы там обрести свободу, которая, казалось, покинула победоносную Церковь. Монашество первых времен неопровержимо свидетельствует о том, что создание Константина было фальшивым» (Цан. Констан­тин Великий и Церковь).

Павел Пустынник жил в потайном убежище в горах, где в дни Клеопатры обитали фальшивомонетчики. Они устро­или в скале пещеру, и Павел обнаружил в ней ржавые мо­лотки, которыми чеканили монеты, и наковальни. Укрыви-ще находилось в тени старой пальмы, его орошал маленький источник. Антоний сперва приготовлял себя к отшельничес­кой жизни неподалеку от родного дома (вблизи Гераклеопо-ля, что в Среднем Египте), затем он долгое время прожил в гробнице, потом — в пустыне, кишевшей змеями, и наконец бежал от верующих в оазис, окруженный скалами; об этом мы поговорим ниже. Иларион из Тавафы, что возле Газы, отыскал самое любимое разбойниками место во всей округе, между топью и морем, и там служил Господу — сперва вовсе без какой-либо крыши над головой, потом — в маленькой камышовой хижине, а затем — в каменной келье пяти футов в высоту. Лишения, на которые обрекали себя эти воспитан­ные в роскоши люди, столь чудовищны, что лишь мужчины очень крепкого телосложения способны были выдержать их. На наш взгляд, большие мучения, чем недостаток пищи, как качественный, так и количественный, приносила ужасная грязь и отвратительные насекомые, страдать от которых от­шельники считали себя обязанными, как и в XIV веке брат Аманд и другие. Впрочем, это было вполне естественно пос­ле того, как предыдущие поколения предавались в роскош­ных банях всем видам телесных наслаждений. Крайне тяжело переносимую нехватку общения можно не брать в расчет: вся культура и образованность пустынников сводилась к тому, что они знали Библию наизусть. Это, однако, не спасало их от жесточайших внутренних борений, частью представавших в форме демонских искушений. Тут легко предположить, что перед нами типичная для античности персонификация духов­ных сил, но на самом деле такого сложного объяснения совершенно не требуется. Иногда причиной является соб­ственная чувственность этих отшельников, иногда — воспо­минания о былой жизни, иногда ужасы пустыни навевают на анахоретов мучительные кошмары. Весь мир помнит, как в гробнице, служившей Антонию жилищем, появилось адово воинство, хотя оно чем-то напоминает бурлески Жака Калло: «Демоны... разорив четыре стены Антониева жилища, вторгаются, преобразившись в зверей и пресмыкающихся. Все место мгновенно наполнилось призраками львов, медве­дей, леопардов, волов, змей, аспидов, скорпионов, волков. И все эти привидения производят страшный шум, обнару­живают лютую ярость». Бывало, что демоны приходили в че­ловеческом обличье, пританцовывая, крича и свистя, и до полусмерти избивали святого. Еще более пестры видения Илариона. Каждую ночь вокруг него раздавались разнооб­разные звуки: плач младенцев, блеяние овечьих стад, рев быков, трубный зов армий. В ясном свете луны прямо на него помчалась колесница, влекомая взбесившимися лошадьми, но земля поглотила ее, стоило ему вскричать: «Иисус!» Ему являлись обнаженные женщины и богато накрытые столы, или же, пока святой стоял на молитве, на него прыгали лисы и волки. Однажды перед его глазами совершился поединок гладиаторов, и побежденный пал у его ног и умоляющим взо­ром попросил о погребении. Злой дух принимает даже то жестокое обличье, которое помогает запечатлеться в нашей памяти приключениям Синдбада: он вспрыгивает на колено­преклоненного, но почему-либо отвлекшегося Илариона, сед­лает его, как всадник, издевательски лупит пятками по бо­кам и отказывается слезать.

Спокойнее всего пустынники относились к демонам, которые честно носили собственную личину сатира или кен­тавра и иногда стремились к обращению и искали заступ­ничества. Что касается кентавров, здесь великий Иероним отказался решить, были ли они просто масками дьявола или пустыня действительно порождает таких чудовищ, но на­стаивает на реальности сатира, указавшего Антонию доро­гу к святому Павлу и молившего о заступничестве. При Констанции подобное создание якобы было поймано, при­несено в Александрию живым, но там умерло; его тело набили солью и отправили в Антиохию, чтобы император, там находившийся, мог узреть это чудо. Кроме того, у са­тира святого Антония сохранились козлиные ноги и рож­ки, что выдает в нем Паниска; он не утратил также и крючковатого носа старого развратника.

После периода испытаний в жизни аскета наступал новый этап, вызывавший смешанные чувства. Мир, нуждающийся в помощи, узнавал о нем, прозревал в нем нечто необычное и возвышенное и отыскивал его в глуши. Отшельник начи­нал творить чудеса, без помощи мистерий и фантасмагорий, посредством одной только молитвы. Приносило ли это пользу душе его? Не вспыхивала ли в ней неизбежная гор­дость? Вокруг собирались почитатели и строили рядом соб­ственные кельи; рано или поздно ему приходилось признать их своими учениками, и из-за количества посетителей он вскоре начинал нуждаться в помощниках. Наполовину про­тив своей воли он становился «отцом», господином. Антоний, несколько десятилетий такую жизнь терпевший, бежал на­конец в глубину пустыни (около 310 г.) и там, в окрестнос­тях Афродитополя, обнаружил гору и несколько пальм, пи­таемых сбегавшими с нее ручейками. Но и там отыскала его братия, и ему пришлось разрешить поселиться с ним двоим из них — Пелузиану и переводчику Исааку. Снова к нему повалили бесконечные паломники, еретики и православные, высокие римские чиновники и языческие жрецы, здоровые и больные, в таких количествах, что сочли необходимым со­здать постоянно действующее верблюжье сообщение от Афродитополя через пустыню к жилищу отшельника. Ему не оставалось ничего, кроме как выстроить труднодоступную келью на отвесной скале, чтобы скрываться туда хотя бы изредка. Последним его велением было хранить в тайне ме­сто его погребения, поскольку богатый землевладелец, жив­ший по соседству, уже поджидал его тела, дабы соорудить у себя в поместье martyrium, то есть церковь с гробницей свя­того, вероятно надеясь извлечь из этого деловую выгоду. Двое учеников сдержали слово, видимо боясь самого Илариона.

Ибо Иларион отправился в Египет, тоже стремясь лишь спастись от невыносимого наплыва посетителей и от опеки тысяч товарищей-пустынников, присоединившихся к нему в пустыне у Газы. В его биографии, одном из наиболее инте­ресных произведений Иеронима, весьма живо описывается, откуда взялась и как выглядела эта толпа. В Газе и ее гава­ни Маюме стало известно, что в пустыне живет святой от­шельник. Благородная римская дама, трое детей которой во время путешествия заболели лихорадкой, пошла к нему в сопровождении служанок и евнухов и слезами и стенаниями вынудила его пойти в Газу, где он и исцелил детей. С тех пор паломничества из Сирии и Египта не прекращались, однако в непосредственном соседстве язычество обороняло свои позиции особенно упорно. Великий бог Марна в своем хра­ме в Газе вступает с Иларионом в настоящее состязание, и в торговом, привыкшем к роскоши городе происходит рас­кол, понять суть которого представляет определенную труд­ность. Выражается этот раскол в том, что к святому посто­янно приводят одержимых, то есть преимущественно тех, кто разрывался между двумя религиями, причем обе были демо­нические. Теоретически жертва не сознавала, что она одер­жима; согласно древнейшему, более общему взгляду, демон самостоятельно выбирал себе человека или животное, или же его могли призвать злобствующие чародеи. Так, Иларион однажды исцелял бесноватого верблюда. Демон восприни­мался как другая личность, отдельная от одержимого, и мог, например, говорить по-сирийски или по-гречески, тогда как жертва знала только латынь и франкский. Демон олицетво­ряет злых языческих богов, и в данном случае, конечно, Марну. Соревнуясь с идолом, святой отступил от своих принципов и противопоставил языческой магии христиан­скую. Один из цирковых антрепренеров города Газы, еще не обращенное должностное лицо, почитал Марну, и у него был чародей, который помогал выиграть лошадям своего патро­на и замедлял бег коней противника. Последний, христианин Италик, воззвал к Илариону, который сперва высмеял его и спросил, почему тот не продаст лошадей и не раздаст полу­ченное бедным. Но святого тронуло естественное желание этого человека искать поддержки у Господнего раба, а не у колдуна, а также мысль, что речь идет и о победе христиан­ства в целом. Он дал Италику чашу с водой, которой следо­вало окропить животных, колесницу, конюшню, наездника и запоры карцеров. Зрители с напряженным интересом следи­ли за ходом скачек, лошади христианина легко выиграли, и даже язычники кричали: «Христос победил Марну!» — так что многие после этого обратились. Тем не менее однажды Иларион исцелил смертельно больного циркового наездни­ка лишь с тем условием, чтобы тот навсегда оставил свое ремесло.

Как чудотворцами, так и монахами отшельники стано­вились наполовину против своей воли. Жилища тех, кто последовал за ним в пустыню, постепенно образовали мо­настырь, глубоко преданный своему настоятелю.

В Египте пример такого рода представляет не только об­щина иудеев-терапевтов, которая вела подобный же образ жизни у озера Мареотида, но и те, кто обитал в каморках при святилищах Сераписа; то была жесточайшая из форм аскетизма, однако в христианском мире находились люди, пусть и немногочисленные, кто отважился принять на себя этот подвиг. Помимо того, в тамошнем климате умеренность была не только возможна, но и необходима, и, как мы уви­дим, развитая промышленность страны облегчала существо­вание неженатым ремесленникам, не имевшим или почти не имевшим земельной собственности. Везде, где бы ни посе­лился Антоний, собирались бесчисленные анахореты, и он наставлял их молитвой, примером и поучениями; но он ни­когда не считал целью своей жизни создание для них устава и не находил нужным руководить ими согласно заранее вы­работанному плану. Этим скорее занимался Пахомий, жив­ший приблизительно в первой половине IV века. Молодым человеком он понял цену жесткой дисциплины, побыв недо­лгое время солдатом, и применил это знание на практике в знаменитом монастырском сообществе в Тавенне, между Тентиритом и Фивами. Еще при нем там жило несколько тысяч монахов, и правила, установленные им, получили при­менение в других монашеских объединениях, возникавших тогда же или позднее. Из них наиболее значительны: арсинойское, располагавшееся неподалеку от озера Мерида (десять тысяч обитателей во времена Валента); поселение в Нитрийской или Скитской пустыне, к западу от Дельты; так называемая Еремика поблизости от Александрии; и, нако­нец, отдельные монастыри и кельи, разбросанные по всему побережью Средиземного моря и озера Мареотида, а также расположенные на Красном море и Синайском полуостро­ве. Но Тавенна была самой могущественной; на памяти Иеронима пятьдесят тысяч монахов сходились на праздник Пасхи; они не обязательно жили в главном монастыре (monasterium majis), собирались люди изо всех поселений, входивших в общину Тавенны. Оказывается, не все монас­тыри располагались в пустыне; еще до конца IV века они начали появляться и в городах, борясь с остатками язычества. Так, например, храм Канопа в одноименном городе превра­тился в монастырь Метанойя («покаяние»). По своей струк­туре эти учреждения были отчасти монашескими, то есть там имелись большие дома, где могло жить много иноков, а от­части они представляли собой lauras — ряд удаленных друг от друга келий, тоже в своем роде жилища отшельников. Во времена, о которых идет речь, в Египте такой образ жизни избрали по меньшей мере сто тысяч человек. Кроме того, мы узнаем и о появлении женских монастырей; один из них, ру­ководимый сестрой Пахомия, уже в 320 г. насчитывал че­тыреста обитательниц.

Исторический феномен такого масштаба подразумевает глубокие национальные корни, и если бы народ погиб, то именно по этой причине. Для Египта было естественно в во­просах религии бросаться из крайности в крайность. Изба­вившись наконец, после долгой борьбы, от языческого фа­натизма, египтянин полагал, что должен посвятить жизнь новой религии, таким же образом, как его предки — симво­лическим изображениям. Отсюда это удивительное факир­ское существование, последний вклад духа Древнего Египта в мировую историю; отныне он пребывает в бездеятельности.

Правила, данные Пахомием этому множеству, были ре­зультатом необходимости, но одновременно стали первым шагом к фальши и показухе; отныне аскеза — не плод свободного личного порыва, но общее установление, дол­женствующее заставить многие тысячи совершенно разных людей вести себя одинаковым образом. И если кто-то задумается над этим, то поймет, что Пахомий отталкивался от очень низкого среднего уровня и что его свод правил опира­ется прежде всего на людей без призвания к пустынной жизни, которых, однако, следовало удерживать в требуемых пределах. Труд, необходимый для прокорма монастыря, об­легчал эту задачу. С увеличением численности монахов в еги­петской промышленности должны были наступить значи­тельные изменения. Поскольку общины не просто плели корзины и циновки из осоки с берегов Нила, но занимались важными ремеслами — ткали лен и дубили кожу (не говоря о прочем производстве), то многие фабрики в стране ока­зались в невыгодном положении, ведь на открытом рынке Александрии монастыри могли предлагать товары по значи­тельно более низким ценам. Управляющий большого монас­тыря, распределявший задачи и организовывавший постав­ки, был чем-то вроде крупного промышленника. Одинокие монахи сами продавали плоды своего труда, и даже вполне успешно, невзирая на устав. В остальных случаях монахи ра­ботали скорее ради пользы для души, чем ради добычи не­обходимого для жизни, и любые излишки следовало разда­вать бедным. О земледелии среди общин известно немного; с другой стороны, монастыри имели на Ниле большие кораб­ли, очевидно, тоже не просто так.

Монах не только работал, но и молился, принимал учас­тие в ритуалах и предавался разнообразным самоистязани­ям, игравшим немалую роль в жизни, принципиально не отмеченной разнообразием содержания. Сложно ожидать, что он стал бы заниматься литературным творчеством, уже исходя из происхождения и направленности рассматриваемо­го учреждения; в самом деле, чего в этой области добилась эрудированная Александрия, с ее греческой и восточной уче­ностью? Монах преследовал идеалы и цели, являвшие пол­ную противоположность языческой сверхобразованности и распущенности, и если между двумя нравственными мирами, именуемыми «язычество» и «христианство», и существова­ли точки, где они примирялись или даже сближались друг с другом, то, по крайней мере, в данном вопросе отношения между ними строились на глубинной, неискоренимой враж­дебности. Каждая строчка, дошедшая от предыдущих столе­тий, будь то иероглифы или греческая скоропись, несла на себе омерзительный отпечаток язычества, идолопоклонниче­ства, колдовства; потому читать оставалось (настолько, на­сколько чтение дозволялось вообще) только благочестивые христианские книги, написанные большей частью такими же монахами или переведенные на египетский с других языков. Ситуация с древним искусством была такая же, как с древ­ней литературой; Аммония, например, восхваляли, посколь­ку, навестив Рим, он заметил там лишь базилики Святого Петра и Святого Павла.

Далее, строгая дисциплина должна была отрезать монаха от всех его предыдущих связей, в первую очередь от семьи, оберегать его от создания новых и заставлять трудиться. Правила Пахомия носят по преимуществу запретительный характер, производя мрачное впечатление полицейских по­становлений, и в этом их позволительно сопоставить с Уста­вом святого Бенедикта. Статьи договора гуляли по монасты­рям, их обсуждали и издевательски перетолковывали, при этом соперничая друг с другом, что вполне соответствовало характеру самой страны. Так, ни в одном установлении об­щин Запада не написано, что монахи должны спать каждый в запертом деревянном стойле, как в футляре. Тем более, что египетский язык всегда сохраняет таинственность и некую мистичность, и говорили, что Пахомия и его учеников Кор­нелия и Сира обучил этому языку ангел, и оный язык пред­ставляет собой (судя по имеющимся примерам) всего лишь условное обозначение отдельных предметов и лиц буквами алфавита. Кроме того, известно, что Пахомий придумал де­лить своих иноков на двадцать четыре группы согласно их способностям и душевному складу и назвал эти группы «аль­фа», «бета», «гамма» и так далее. Однако сложно поверить, что человек столь практичный во всех прочих отношениях настолько не разбирался в психологии.

Конечно, не следует искать идеал христианской жизни среди монашеских поселений. Вместе с ними существовали и настоящие пустынники, и к ним, учитывая обстановку в тогдашнем мире, мы должны отнестись с пониманием. Боль­шинство знаменитых отшельников IV века проводило часть жизни в монастырях, однако или до того, или после, но они избирали путь полного одиночества, и монастырь разве что посылал им хлеб и соль. Но и так они не могли избежать гордости, жестоких искушений, безумных видений. Епити­мьи, которые они на себя накладывали, носили иногда поис­тине убийственный характер; однако эти люди не просто считали себя счастливыми, а жизнь свою — достойно про­житой; от них остались глубокие и прекрасные высказыва­ния, доказывающие, что это счастье было не самообманом, но проистекало из постоянной сосредоточенности на высо­ком. Имена Аммония, Арсения, Еллия, двух Макариев и многих других всегда останутся высеченными на скрижалях Церкви.

Третья форма, которую принимало египетское монаше­ство, — пользовавшиеся сомнительной славой ремобофы, жившие по двое или трое в городах и замках, не имевшие определенного устава, но следовавшие собственным склон­ностям и потому нередко ссорившиеся. Они кормились тор­говлей, и им платили больше, чем другим, ведь они были святые. Соблюдая пост, они не избежали обвинения в тщес­лавии, и говорят, что по праздникам они предавались греху чревоугодия.

Здесь не место говорить о дальнейшем развитии египет­ского монашества, его ответвлениях и о том, какую роль оно играло в расколах, сотрясавших впоследствии Церковь.

В Палестине при святом Иларионе экономическая си­туация иночества была совершенно другой, и потому облик его оказался полностью иным, нежели в Египте. Господ­ствовали земледелие и виноградарство. Многие монахи даже не расставались с личной собственностью и едва ли отличались от неженатых фермеров, содержащих наемных работников. Сам основатель продолжал жить в невозделан­ной пустыне и глубоко опечалился, когда благодаря ему в пустыне этой поселились люди. Но «виллы» многих его товарищей, где поспевал виноград и колосилось жито, оче­видно, находились в местах более удобных для жизни. По-видимому, вокруг жилища Илариона с течением времени возник собственно монастырь; помимо того, палестинские монахи создали крупную, обширную, не отличающуюся прочными внутренними связями лавру. Если в Египте Па-хомий сумел созвать всю общину на праздник Пасхи в Тавенну и всех ее чиновников и должностных лиц — на праздник всепрощения в месяце месоре (август), то Иларион в Палестине сам вынужден был периодически обхо­дить свои владения, дабы повидать преданных ему людей. В этих странствиях его сопровождали две тысячи монахов; сперва они носили провизию с собой, но потом стали кор­миться у встречавшихся на пути землевладельцев. Посколь­ку святой не хотел пропустить даже самой дальней и бедной кельи, дорога часто приводила его в сарацинские деревни, и там он трудился на поприще миссионерства.

До нас дошли свидетельства, что, кроме Палестины, с начала IV века отшельники были во всей римской части Азии и в королевстве Сасанидов, а вскоре начали появляться и монастыри, и разрозненные поселения наподобие египетской лавры. К последнему типу относится монашеское объедине­ние на горе Сигорон подле Низибиса; тамошних обитателей называли пасущимися, потому что, когда приходило время обедать, они выходили с серпами срезать травы, которые служили им единственной пищей. Из сирийских иноков бы­стро прославились обитатели Эдессы, в основном благодаря их великому изгонятелю бесов, Юлиану. Евстафий, суровый епископ Севастии, стал родоначальником монашества в Ар­мении, Пафлагонии и на Понте; Василий Великий, которо­му было суждено придать восточному аскетизму окончатель­ную форму, несколько позже сыграл ту же роль для Каппадокии и Галатии. В землях с холодным климатом, где не так легко давалась жизнь в одиночестве, иноки создава­ли монастыри преимущественно в городах и деревнях.

В более спокойных западных странах эти величественные примеры лишь постепенно находили подражателей. Только во второй половине IV века вблизи городов и в них самих стали возникать монастыри, а на маленьких скалистых ост­ровках Средиземноморья, первоначально служивших местом ссылки, начали селиться пустынники. Набожные уроженцы Запада отправлялись на Восток, дабы научиться практике аскезы, а то и остаться там навсегда. Даже в гуще город­ской суеты мужчины, девы и вдовы зачастую вели столь су­ровую и благочестивую жизнь, какая возможна лишь в заточении. То было время святого Мартина Турского, свя­того Амвросия и блаженного Иеронима, который знал и за­печатлел и светлую, и темную сторону данного движения. Говоря о Риме и Палестине, мы еще скажем об этом. У Галлии вскоре возникло окрыляющее чувство, что она если не превзошла Восток, то сравнялась с ним.

Изложение взглядов автора по поводу нравственного и религиозного значения монашества и аскетизма в целом, а также их исторической необходимости представляется здесь излишним. Диаметрально противоположные мнения равно имеют право на существование. Человек с одним типом мировоззрения всегда будет отрицать такие явления как в жизни, так и в истории, представитель другого образа мыс­лей всегда будет восхвалять их и восхищаться ими. Одна­ко, если кто-то захочет поспорить с этими древними подвижниками пустыни с точки зрения христианской док­трины, он должен приложить немалые усилия, чтобы его аргументы не утратили последовательности. Учения о за­местительном искуплении еще не существует, и поэтому каждый аскет защищает только самого себя. Считается, что покаяние не больше приближает его к спасению, чем лю­бое другое доброе дело; и тем не менее, он стремится окон­чательно отвергнуть все чувственное и все земное. Зачем такая строгость? Затем, что если верующий серьезно от­носится к знаменитым словам Нового Завета, не желая смягчать их буквальное значение, то он обязан оборвать все связи с внешним миром. И пока живет христианство, не исчезнут общины, секты и просто отдельные люди, кото­рые не смогут уклониться от этого жестокого откровения.


[1] Лабарум — государственное знамя императорского Рима с изобра­жением креста и инициалов Иисуса Христа.

[2] Род Флавиев (лат.).

[3] Притесняемая Церковь aт.).

Сайт управляется системой uCoz