Глава XII

ФУСИМИ

 

Так прошли 1595, 1596, 1597 годы, хаотичные, испол­ненные изрядной политической значимости, но — пото­му ли, что ему уже исполнилось шестьдесят? — Хидэёси порой казался далеким, мысленно ушедшим в единствен­ный рай своих наконец воплощенных мечтаний. Этот мир чудес, сформировавшийся вокруг его особы и во многом благодаря его военному таланту, делал его деспотич­ным — его, чья гениальная гибкость в переговорах ста­ла легендарной. Он знал о хрупкости равновесия такого рода и испытывал почти панический ужас в отношении всего, что шевелилось и грозило нарушить его развитие. Каким же трудным, значит, было это спокойствие! И ка­ким ненадежным оно выглядело для того, кто ясно видел разрушительные враждебные силы и те, которые, напро­тив, формировали мир завтрашнего дня!

Имел ли тайко, например, право потребовать само­убийства своего мастера чайной церемонии, которого так любил, — Сэн-но Рикю, участника самых торжествен­ных празднеств его жизни? И благодаря которому чайная церемония приобрела именно под эгидой Хидэёси об­лик, сдержанное изящество, словом, аристократический характер, которого это времяпрепровождение монахов и воинов никогда прежде не имело? И однако Рикю умер в 1591 г. по приказу своего сеньора. Никто этого не понял; некоторые, особенно иностранцы, всегда помешанные на фривольных историях, вообразили, что тайко внезапно влюбился в юную и очаровательную дочь служителя ис­кусств, а та отказала верховному повелителю и обрекла тем самым на смерть отца и себя. Объяснение возможное, но довольно малоубедительное для общества, никогда систематически не связывавшего с плотским началом по­нятие греха. Другие измыслили склонность Рикю к хри­стианской вере, возникшую как раз в момент, когда его сюзерен проявлял неприкрытое раздражение при одном упоминании иностранных священников. Третьи сделали чайного мастера приверженцем восточных кланов, кото­рых Хидэёси только что подчинил после поражения Ходзё в 1590 году. Наконец, четвертые обличали гордыню Рикю, который якобы заказал собственную статую и поставил ее в воротах Дайтокудзи, присвоив тем самым привиле­гию высшей знати. Отсюда совсем рядом историки, объ­ясняющие всё экономическими причинами: они считают, что этот человек «подорвал рынок» старинных товаров, заменив дорогостоящую китайскую керамику — которую Хидэёси из снобизма ставил очень высоко — простыми местными чашками, на вид простонародными, однако тончайшей работы.

Но господин повелел; хуже того, он утвердился в своих намерениях, — выслав сначала Рикю в Сакаи, то есть, ко­нечно, недалеко, он вернул того в Киото и сообщил о сво­ем решении: смерть. Рикю подготовился к этому, орга­низовав последнюю чайную церемонию, а потом вскрыл себе живот, в то время как квартал, говорят, оцепили три тысячи солдат. Чтобы помешать нападению друзей, по­пытке прийти на помощь, весьма маловероятной? Или чтобы придать обряду полную торжественность? Рикю умер; но Хидэёси еще питал к нему достаточную непри­язнь, чтобы убрать его статую из Дайтокудзи и выставить ее на публичном месте — на позорном кресте для приго­воренных за уголовные преступления. Зачем? Оба унесли свою странную и кровавую тайну в могилу.

Теперь Хидэёси радовался, что видит Фусими быстро поднявшимся из хаоса, куда его ввергло землетрясение, — он велел восстановить здание немного северней, пользуясь легкостью японской деревянной архитектуры, элементы которой допускали легкую сборку и разбор­ку, лишь бы хватило рабочей силы. Хидэёси смотрел на вещи широко — он хвалился, что собрал 25 тысяч чело­век только для этого дела.

Фусими! Хидэёси выразил в нем свой идеал мирной жизни, подходящей для воина; это была серьезная мирная жизнь, склонная к гражданским искусствам (бун), мирной параллели военным искусствам (бу); ее составной частью была поэзия, а также китайская литература — афиширо­вать поверхностное знакомство с конфуцианскими клас­сиками считалось хорошим вкусом.

В самом деле, даймё, заботясь о репутации, очень ста­рались, насколько это было возможно, блистать в ари­стократических искусствах, создаваемых кистью и вооб­ражением, — оригинальном выражении национального духа. Они наперебой приглашали знатоков классического стиха, китайского и японского, излюбленной формы вы­ражения чувств у придворных, и на пирах с достойным количеством алкоголя страстно предавались сочинению стихов и стихотворных ответов. Из них родятся «забав­ные нанизанные стихи» (хайти-но рэнга), отличающие­ся коротким ритмом и удачными мыслями, даже игрой слов, — литература «по случаю», очень живая, которую Хидэёси поддерживал в лице поэта Сатомура Дзёха (1524-1602), прежде уже получавшего пенсию от Нобу-нага. Чуть позже Мацунага Тэйтоку (1571-1653) и Нисияма Соин (1605-1682) сделают из этой легкомысленной моды крайне серьезный жанр. Эта доступная форма ли­тературы была почти единственной, которую постоянно практиковали и ценили феодалы; до них плохо доходили разные виды старинного большого стиля, в котором по-китайски или на китайский манер излагалась нравоучи­тельная история; на японском языке оставались сказки, эпические повествования, жизнеописания героев, кото­рые со времен эпохи Камакура, а еще активней с XIV в. рассказывали сказители, ходившие из провинцию в про­винцию; но во всех этих жанрах, превосходно подходив­ших женщинам и горожанам, недоставало рыцарского достоинства. Кстати, освоился ли воин с тем безмолвным убежищем, которое представляла собой научная литера­тура или литература о повседневной жизни? Привычный к действию, он любил искусства, предполагающие обмен, диалог, то, что подставляло ему зеркало, где отражался он сам, как китайские исторические романы, в избранных отрывках предложенные японскому читателю и представ­лявшие собой огромный набор стратегических приемов; он ценил искусство представления, вызов, парад; а более всего он нуждался в публике. Вот почему воины больше всего выражали себя в двух страстях — к чайной церемо­нии и к театру но.

Почтенному репертуару, унаследованному от XV в., который играют и по сей день и в котором как будто ска­зано все, Хидэёси попытался придать новый импульс, взяв в качестве героя собственную персону, а в качестве сюжета — историю своей жизни: его секретарь Омура Юко сочинил цикл из десяти пьес, которые Компару Ансё положил на музыку. И после рождения Хидэёри не проходило сезона, чтобы Хидэёси не организовал боль­ших представлений, в которых чаще всего принимал участие в качестве актера, приглашая вассалов прийти и восхититься: горе было тому, кто уклонится! Для лю­бого достойного царедворца даже считалось хорошим тоном подражать своему господину и тоже подниматься на сцену, чтобы танцевать и гнусавить истории героев былых времен либо удивительную историю тайко, с на­слаждением слушавшего доносившиеся до него лестные отзывы. Он искренне верил в этот обман или искал в нем средство управления? Какая важность, ведь он находил в этом неподдельное удовольствие:

 

...Хотя Вы мне послали несколько писем, я не отве­тил, не имея времени из-за но... Моя техника но совер­шенствуется: когда я исполняю симаи [танец но, однако без костюмов] из разных пьес, вся публика это очень ценит. Я уже исполнил его для двух пьес и, немного отдохнув, снова начну 9-го числа, чтобы показать его всем дамам Киото.

Повторяю: я в самом деле устал и мне надоело, по­тому что я все больше играю но. К 14 или 15 числу у меня будет свободное время, и я отправлюсь в Фуси­ми, чтобы ускорить строительные работы. Я проведу там три-пять дней и сразу же нанесу Вам визит, чтобы мы могли поговорить. Я сыграю но в Вашей резиден­ции, чтобы показать Вам... (Письмо к Нэнэ. 1593.) (Boscaro. Р. 67.)

 

Мимолетное упоминание о временной усталости, ко­торую он легко преодолевает:

 

Я выучил десять пьес но... Я стал очень ловким и попытаюсь научить других (Письмо к Нэнэ. 5 марта \593.)(Boscaro. Р. 51.).

 

Наряду с этими публичными церемониями сложные взаимоотношения в его доме и повседневные радости жизни интересовали его тем более, что он чувствовал, как на него наваливается нечто вроде скрытого изнуре­ния. Для человека того времени он уже достиг старости. И он с эпикурейским удовольствием наслаждался всеми развлечениями, которыми его пытались окружить близ­кие; ему нравилось письменно благодарить друзей, а чаще всего женщин, преподносивших ему простые и по видимости ничтожные подарки — живых диких гусей или перепелов, лишь бы ловец принес ему клея, чтобы ловить птиц. Любители чая посылали ему глиняные кувшины с чайным листом, принадлежности для приготовле­ния чая, то есть серьезные подарки, из тех, какие делали друг другу знатоки и вельможи.

Но дамы его дома соперничали в изобретательности, также преподнося ему одежды — выкроенные из легко­го газа, на лето, или из плотного шелка, если это были церемониальные наряды; он получал сравнительно много нижнего белья, о котором красноречиво говорил, выражая тем самым интерес к этим интимным подаркам, но ино­гда жаловался, что получает его слишком много, и просил проявлять больше фантазии. При случае он разражался бранью по адресу этих поклонниц, посылавших ему, на­пример, военный балахон (дзимбаори), в то время как он не вел войну.

Прав ли он был в своих жалобах? Помимо экземпляра из Кодайдзи в Киото, парчового с иранскими мотивами, еще в Британском музее хранится один из таких воен­ных плащей, которые атрибутируют как принадлежащие ему, — утверждение сомнительное, как и в отношении всех предметов, связываемых с великими людьми, но эта одежда превосходно показывает, какими роскошны­ми бывали такие костюмы. Сам дзимбаори в принципе придуман в Японии на основе одежд, носившихся пор­тугальцами, у которых японские воины позаимствовали шерстяную ткань — толстое и теплое сукно, расся, пре­жде неизвестное в Японии, и систему застегивания — пуговицы. Батальный плащ из Британского музея весь оклеен перьями по основе пеньковой ткани, по-прежнему мягкой и гибкой. Перья утки, медного фазана и зеленого фазана спереди образуют полосы, а сзади — концентри­ческие окружности, воспроизводящие мотив мишени. Воротник и обшлага из шелка, привезенного из Китая, придают одежде утонченную изысканность, и, несмо­тря то, что прошли века, перья сохранили яркость своих сверкающих красок. Это создает впечатление дерзости решения вплоть до провокационности, которую, однако, неизменно умеряет тончайший подбор сочетаний цве­тов — высшая гармония той эпохи, вновь обретшей вкус к созиданию и миру. Так же как сам Хидэёси, на склоне лет проявлявший неожиданный для него интерес к жи­вописи и с нежностью смотревший на рисунки, которые жена и девушки из ее свиты преподносили ему при каж­дом удобном случае. Одежды для но тоже представляли собой подарки, тем более ценившиеся, что они были до­роже, отделывались редчайшими шелками и украшались золотым шитьем.

Но Хидэёси выражал любопытство ко всему и иногда радовался самым неожиданным вещам и предложени­ям — пятистам свечам, которые очень кстати позволили ему хорошо сэкономить, или устрицам, этим моллюскам, которых в Японии ели с каменного века, но о которых он никогда не слышал. Он удивился им, как ребенок, и выка­зал особую радость, что благосклонный даритель догадал­ся вместе с корзиной устриц прислать ему опытного слугу, умеющего их вскрывать. Хидэёси не только хорошо поо­бедал, но явно при этом и повеселился как сумасшедший. Ведь этот важный господин был еще и бонвиваном — он наслаждался трапезой у теплого источника и получал не­притворное удовольствие от диковин и сокровищ, а не только демонстрировал роскошь из политических сооб­ражений. Он собирал всевозможные лаковые шкатулки, оружие, лошадей и не гнушался сам утверждать эскизы, интересовавшие его, — например, отделки седла, разрабо­танной Эитоку. Его замки представляются огромными пе­щерами Али-Бабы, полными величайших чудес искусства того времени. Это несомненно так и было, но потрясения после его смерти уничтожат все — или почти все — в огне пожаров, и сам Хидэёси бесспорно относился к ним как к обязательным, но бесполезным атрибутам власти. Его частные письма чаще упоминают вещи простые, личные, действительно выбранные с вниманием и сердечной за­ботой: повелитель Японии, так пекущийся о мире, вос­становленном с великим трудом, что стал подверженным приступам ярости и жестокости, близких к безумию, похо­же, более чем когда-либо нуждался в том семейном, жен­ском тепле, которым некогда был так обделен.

Тем не менее развлечения могли служить и политиче­ским целям. Каждое посещение великих храмов Киото давало возможность напомнить всем японцам, чем они обязаны тайко: если когда-то он безжалостно преследо­вал монахов, производивших оружие и торговавших им, то ныне он отстраивал — например, Дайгодзи, знамени­тый храм, основанный в начале X в., с давних времен свя­занный с императорской фамилией и почти обращенный в пепел во время ужасных войн эры Онин (1467), вновь до­стиг процветания благодаря ему. В этом храме находится и последний сохранившийся портрет Хидэёси — ширма, изображающая визит, который тайко нанес сюда весной 1598 года. На ней нарисована чайная палатка, устанавли­ваемая полководцами среди цветущих вишен — символа недолговечности, которая суждена людям, в том числе и самураю. Стареющий Хидэёси, только что покинувший паланкин, идет мелким шагом под зонтиком. Его кресло несет девушка, а за ним по пятам следуют Ёдо-гими, мать Хидэёри, и затем с подкупающим достоинством — Нэнэ, узнаваемая по покрывалам монахини, которые она ныне надела, демонстрируя отказ от мирских страстей. В этом портрете, одном из самых трогательных из сохранивших­ся, читается все: благополучие и нежность наконец осу­ществившейся личности, но в то же время беспокойство тревожной души, настоящее предчувствие недоброго.

Через несколько недель Хидэёси постигла мучитель­ная болезнь, расстройство, вскоре обнаружившее свою природу: дизентерия. Изо дня в день он наблюдал за от­чаянными и тщетными усилиями врачей и фармацевтов.

В его мозгу несомненно проносились картины регентства и прежде всего регентства юного Самбоси, внука Нобу-нага, которого он сам отстранил от власти. Что станется с его сыном? Что может сделать пятилетний ребенок? Да­дут ли боги еще пожить отцу — достаточно долго, чтобы дождаться, пока Хидэёри достигнет по крайней мере воз­раста ношения оружия, пусть в качестве пажа?

Нэнэ трепетала и молилась; она взывала к добрым буддийским божествам и к богам Японии — в июне она организовала торжественный танец в форме молитвы, тот сакральный танец (кагура), ритуал которого сохранил двор. Император велел постоянно читать проповеди во всех храмах Японии. Но болезнь прогрессировала, прида­вая больному устрашающую худобу, и люди даже удивля­лись, что столь тщедушный от природы человек вопреки всему еще жив.

Надо было действовать. Хидэёси собрал много золота, серебра, всевозможных подарков и отправил их импера­тору и его главным вассалам. Пятеро крупнейших даймё Хонсю — их называли пятью старейшинами, тайро — собрались в жилище одного из них, верного Маэда Тоси-иэ, у подножия замка Фусими. 15 июля они засвидетель­ствовали верность юному Хидэёри, сформировав при нем регентский совет. Мори Тэрумото даже дал письменное обязательство:

 

Я буду служить Хидэёри без небрежения, как я слу­жил тайко.

Я ни в чем не нарушу законов и приказов, изданных Хидэёси.

Заботясь об общем благе, я отрекусь от личных раз­доров и не стану действовать, исходя из своих частных интересов.

Я не стану примыкать к кликам. Даже если в... раз­доры... будут вовлечены мои родичи... Я буду разре­шать их без всякой пристрастности, сообразно закону.

Хидэёси счел это добрым знаком и 5 августа обнародовал следующий указ:

Из пяти администраторов (буге) Маэда Гэнъи и Накацука Масаиэ составят первую стражу. Один из оставшихся троих будет выступать как представитель [Хидэёри] в замке Фусими. Токугава Иэясу будет гене­ральным представителем [Хидэёри].

Двое администраторов будут выступать в качестве представителей [Хидэёри] в замке Осака.

Когда Хидэёри поселится в замке Осака [который оставался наилучшим со стратегической точки зрения], все полководцы, их жены и дети тоже должны будут приехать туда.

 

Следует обращение к «пяти старейшинам» — Токуга­ва Иэясу, Маэда Тосииэ, Уэсуги Кагэкацу, Мори Тэрумото и Укита Хидэиэ:

 

Я призываю вас установить власть Хидэёри. Для моей души нет ничего важнее. Снова и снова я взываю к вам о Хидэёри. Я взываю также к пяти администрато­рам (буге), которым дал особые приказы. Сколько боли вызывает у меня это расставание!

 

К этому, уже длинному, списку регентов и помощников регентов добавлялись еще три человека — Накамура Кадзуудзи, Хорио Ёсихару и Икома Тикамаса, которые долж­ны были действовать как «старшие» (тюро), чтобы ула­живать отношения и примирять возможные разногласия между даймё.

Тем временем силы человека истощались:

 

Я болен, я чувствую себя одиноким, и я оста­вил свою кисть. Я не ел уже пятнадцать дней, и моя скорбь велика. Вчера я вышел, чтобы рассеяться, в место, где возводят постройки, но моя болезнь лишь ухудшилась, и я чувствую себя все слабее... (Пись­мо Гомодзи, неизвестной даме. 20 июля 1598 г.) (Boscaro. Р. 76.)

 

Это был конец, но мир еще стучался в ворота Фуси­ми — письмо одного священнослужителя, отца Паиша, живо описывает, в каком плачевном состоянии Хидэёси находился в начале августа:

 

В то время в Фусими прибыл отец Жуан Родригиш вместе с несколькими португальцами, отправленны­ми капитаном корабля с обычными подарками. Тайко, узнав об их приходе, выслал служителя, чтобы при­нять их и просить отца Родригиша войти, но осталь­ных видеть он не пожелал. Отец подчинился и, прежде чем войти в комнату, где находился тайко, он прошел столько салонов, коридоров, галерей и залов, что по возвращении никогда бы не нашел выхода, если бы его не проводили. Наконец он прибыл на место, где нахо­дился тайко, и нашел его лежащим среди фиолетовых подушек, столь слабым, что тот почти утратил всякое сходство с человеком. Велев отцу приблизиться, тот сказал, как счастлив его присутствием, ибо так бли­зок к смерти, что полагает — больше они не увидятся, и поблагодарил за то, что отец пришел его повидать, на сей раз и в прошлые годы. Он преподнес отцу две­сти мешков риса, японскую одежду и корабль, чтобы ездить туда и сюда [большой черный португальский корабль остался на Кюсю]. Он также приказал пре­поднести одежды остальным португальцам, пришед­шим в Фусими вместе с отцом, а также двести меш­ков риса для двух фрегатов капитана и еще двести для корабля. Он пожелал также, чтобы отец повидал его сына, которому велел благосклонно принять отца и его португальских спутников, потому что они чужеземцы. Что его сын и сделал, преподнеся каждому шелковую одежду, как и его отец. На следующий день, посколь­ку предполагалось играть свадьбы между сыновьями и дочерьми «регентов», он попросил отца присутство­вать на празднестве. И наконец португальцы отреко­мендовались ему, и он их оставил, сказав тысячу лю­безностей (Миrdoch. Р. 301).

 

Тем не менее с 10 августа Хидэёси впал в бессозна­тельное состояние, населенное бредом и кошмарами. Но до того он успел сочинить свой последний стих:

 

Я пришел, как роса,

Я уйду, как роса,

Моя жизнь,

Мое творение в Нанива [Осаке] —

Не более чем сновидение сновидения.

Сайт управляется системой uCoz